Пилат отдувался, напрягал толстые щёки:
— Отрясём прах этого города... ух-х... от ног наших... Хамы... Это они так... белорусского дворянина... Пускай я не буду Богдан Роскош... пускай я... не от Всеслава происхожу, а от свиньи, от гиены, от обезьяны... если я им этого не попомню.
Акила-Христос сидел над ручьём, щупал синяк под глазом, поливал его водою:
— Эно... Бьются как... Пускай оно...
И ему вторил, тоже щупая синяки, Жернокрут:
— Остерегайтесь же людей: ибо они будут отдавать вас в судилища и в синагогах своих будут бить вас.
Отцепленные крылья отдыхали рядом с Братчиком.
— Не так вы это, — внезапно с печальной улыбкой произнёс он.
— А как? — гневно спросил лысый Жернокрут. — Это я лицедей. Я знаю, как оно играть надобно. А вы тут все — сброд. Учите тут меня, а провал — из-за вас. Из-за вас мне всё переломали. А это всё денег стоит.
— Что им в твоих мистериях? Они люди тёмные. Это не то, что привычные школяры. У нас, бывало...
Жернокрут внезапно встал:
— Слушай, Юрась Братчик... Знаем мы, что ты школяр. Говори, что это там кричали про огневого змия? На ком это ты приземлился?
— Кричали потому, что бедные, тёмные люди, — нерушимо ответил Братчик. — Я школяр из Мира.
Мирон Жернокрут взорвался:
— А били... Били нас из-за кого?
— Били нас за то, что мы плохо играли. И ещё потому, что они никогда не видели такого. Что им в твоих мистериях? Тут надобно, как в сказке про осину и распятие. Гвозди не полезли в руки, а осиновые колышки полезли (они, мужики, знают, ведь осиновый гвоздь и в бревно полезет). И тогда распятый затрясся и заклял осину: «Кабы ж ты всю жизнь так тряслась, как я сейчас трясусь». Такое они знают. Такому они поверят.
— А что, — согласился Роскош. — Правда.
— Правда! Правда! — передразнил Жернокрут. — Мне лучше знать. Я — хозяин.
— А как это ты, хозяин, один очутился на дороге с фургоном целого позорища, в котором человек пятнадцать было? Нашёл где?
Жернокрут хлопнул губами, будто сундук закрыл.
— Вот что, — предложил «ангел». — Мошенничать так мошенничать. Что нам в этих бедных местечках? Идём сразу в большой город, в Городню. И совсем без разных там глашатаев переоденемся за стенами да в город. И — товар лучшей стороной.
— В Городне людей побольше, — отметил, щупая синяки, Акила.
— Так что?
— Ты Христа в Городне сам играй, — сказал Юрасю Акила. — Я тяжел на бегу. Для меня эта работа слишком вредна.
Глава V
АНАФЕМА
Я сказал ему, что нечего запасать, солить, сушить ругань там, где её и так достаточно. Зачем это дело, если и так мир держится лишь на ней и ругаются все, от папы и до идущего с черпаком. И чем больше ругаются, тем больше ругань — горох о стенку... И потом, при чём тут рыжий кот?
Фарс об анафеме рыжему коту
Горшком назови, но в печку не ставь.
Белорусская поговорка
В тот год Рим предавал анафеме Лютера и иже с ним, вспоминал проклятием Ария, Вальденса, чернокнижника Агриппу, Гуса и Иеронима Пражского и других ересиархов. В тот год Москва вспоминала анафемой Святополка Окаянного и новгородских «жидовствующих», отрицавших монастыри и церковное землевладение и говоривших, что Христос и без епископа есть Христос, а епископ без Христа — тьфу, и зачем он тогда вообще?
В тот год Городня предавала анафеме мышей.
Никто не бросил города: ни беременные, ни легковесная молодёжь. Даже если и были такие богобоязненные, то было их так мало, что их бегство практически не изменило количества мышиного стада.
...Над Городней били колокола. Глухо грохал доминиканский костёл, угрожал бернардинский, надрывались колокола Коложи и монастыря Бориса и Глеба, тревожно гудели святая Анна и надвратная Зофея, стонали колокола францисканцев.
И угрожающе ревели — словно друг друга проглотить жаждали — бородатые, православные, и босые, католические, пасти дьяконов.
— И в срок надлежащий не ушли... Закон Божий преступив...
— I nunc, anima anceps...
— И за это да будет им Иудино удушение, Лазарево гниение...
— De ventre inferi...
— Гиезиево прокажение...
— Анафема!
— ...волхва мгновенная смерть.
— А-на-а-фе-ма-а!
— Анафема, маранафа!
— Анафема!..
— А-на-а-фе-ма-а-а!!!
Гудение колоколов было ужасным. Рычание безграничных, как пещера, глоток ещё страшнее.
А между тем мало кто обращал внимание на анафемствование.
Накануне, после большой драки на Старом рынке, люди разошлись, но город словно оцепенел в ожидании чего-то. Что-то бурлило под внешним спокойствием, мещане-ремесленники шептались и смотрели на стражу с показным равнодушием и тайным злорадством. Всю ночь из дома в дом мелькали какие-то тёмные тени.
И едва только загудели колокола, весь город (и в одно мгновение) восстал. Видимо, договорились заранее, что начнут с началом анафемы. В мгновение ока высыпали из дворов вооружённые кто чем люди, хватали одиноких стражников, текли переулками, сливались.
Город валил к Старому рынку. Разбивать хлебные склады. Пускай себе там и мало чего есть — потом можно пойти на склады замковые. Невозможно больше было терпеть.
Над улицей стоял такой крик, что его услышали даже лицедеи за стенами. Они как раз одевались в грубую холстину и перепоясывались вервием, когда город начал рычать.
— Что это там? — с тревогою спросил тонкий Ладысь Гарнец.
Юрась возлагал на голову терновый, с тупыми шипами, венец:
— А чёрт его знает! Город... Очевидно, ничего страшного. Видишь, стража даже врат не затворяет.
— Что делать будем? — спросил Жернокрут.
Братчик спокойно вскинул себе на плечи огромный лёгкий крест. Поправил его.
— Идём.
И спокойно пошёл к вратам.
Двенадцать человек в рядне двинулись за ним. Следом потащился изорванный, дребезжащий фургон.
Город кричал страшно. То, что в замке до сих пор не подняли шума, можно было объяснить только гулом замковых колоколов. Церкви были близко. Улицы ремесленников — поодаль. Замок молчал, но шум и крик катились всё ближе к нему.
Людей было мало — едва один из пяти-десяти вышел на улицы, — но они так натужились в крике, что им казалось: нет силы, которая могла бы стать на их пути.
Низколобый сотник Корнила первым увидел из угловой башни далёкую толпу и, несмотря на то, что был тугодум, понял, чем это пахнет.
Пыль стояла уже над Старым рынком: видимо, купцы защищали площадь от ремесленников... Нет, ремесленники с мещанами ещё далеко. По дороге, наверно, разбивают чьи-то дома... Отчего ж пыль над рынком?
И сотник понял: торговцы бегут за оружием... Собираются... Будет ужасная бойня. Надо разнимать. Как? Может, бежать за Лотром? Чёрта его послушают. Что такое кардинал в преимущественно православном городе?
Корнила ринулся с забрала и побежал. Счастье, что Болванович тут, а не в любимом Борисоглебском монастыре.
Болванович только что сытно, с мёдом, позавтракал и завалился отдыхать. Пускай они там задавятся со своей анафемой. Повсюду бывать — подохнешь скорее.
Замковый митрополичий дворец был в два жилья с подземельями, в десять покоев с часовенкой. Стоял немного поодаль от дворца Витовта. Светлицы в нём были сводчатыми, низкими, душными, но зато очень тёплыми зимой: не то, что общий замковый дворец. Там — сколько ни топи — холод собачий.
От духоты маленькие окна были отворены. Видно было, как вились над башнями вспугнутые перезвоном стрижи.
Болванович лежал и сопел. У него на животе растянулась огромная, очень дорогая заморская кошка. Привозили таких аж откуда-то из-за Индии португальцы. Продавали у себя, в Гишпании, в Риме. Кошка была загадочно-суровой, с изумрудными глазами, с аксамитной коричнево-золотой шкурой. Тянулась к лицу пастыря, словно целовала, и потом воротила морду: от митрополита несло вином.
— Ну и выпил, — говорил Болванович. — Время такое, что запьёшь. Может, и ты хочешь? Тогда я...
Рядом с кроватью стоял только что вскрытый глячик с мёдом и блюдце земляники со сливками. Гринь выпивал рюмку, макал палец в сливки и мазал кошку по носу. Та облизывалась. Сначала — недовольно, потом — словно оказывая любезность.
— Не пьёшь? Как папа? Брешешь, и он пьёт. Должна была знать, если тебя с корабля в папской области купили... У-у, каналья, у-у, лентяйка, шпионка ты моя папская. Чего морду воротишь? Не по нраву? А мне, думаешь, по нраву, что лазутчики вокруг? Самого верного дьякона посадили. А город больше чем на три четверти православный. Вот пускай сами в нём и справляются, а я сам себя под домашний арест посажу. Мне и тут неплохо. И выпью себе, и закушу. Тишина вокруг, звон. И хорошо себе.
Он не пошевелил и ухом, когда услышал грохот. Кто-то бежал переходами, топал по ступеням, как жеребец. Потом дверь с гулом отворилась, и, словно кто-то бросил к кровати самовар, влетел в комнату и упал ничком Корнила.
— Благослови, святой отец.
— Это ты за благословением так бежал, прихвостень?
— Да.
— Брешешь ты.
— Святой отче...
— Изойди, рука Ватикана.
— Православный я, отче...
— Маловажно. Таких повсюду жгут. Четвёртый ты Сикст...
Корнила обиделся:
— Я уж и не знаю, на что это вы намекаете.
— Инквизитор ты... Фараон... Савл.
— Ругайтесь себе, ругайтесь. Бросайте хульные слова. А в городе мещане бунтуют. Повалили с балдами, с палками на Старый рынок.
— Пускай валят, — митрополит поворотился к Корнилу задом. — Дулеб ты богомерзкий.
Кошка вскарабкалась передними лапами на бок Гриня и смотрела на Корнилу, словно дьявол из-за стен преисподней.
— Купечество им навстречу бросилось. С мечами.
— Пускай себе и так.
— Кровь прольётся.
— А небесный наш отец не проливал крови?
— Так разнимать надобно, — почти стонал Корнила. — С хоругвями идти.
— Вот пускай Лотр с Босяцким берут свои