Гонец спрыгнул с коня, толкнул сколоченную из горбылей дверь и остановился: так внезапно, после со ночного света, темнота украла глаза.
Некоторое время он стоял, вроде слепой, потом увидел окошко, сноп света, в котором курился дым, и высоко над своей головой — две пары зелёных глаз.
Глаза на минуту исчезли, потом что-то мягко ударилось о пол, и глаза загорелись уже около земли. Приблизились. Что-то мягко потёрлось о ногу гонца. Он задрожал от мерзости.
— Агысь, — бросил он безличный возглас, так как не знал, какое существо он гонит.
Свинье он крикнул бы «аюц», овце — «ашкир», но тут, не зная, животное это или, может, сам дьявол, растерялся.
— Брысь! — прозвучало из тёмного угла.
Кот отошёл и заурчал. И только когда он попал в квадрат света на полу, гонец понял, почему он не видел его. Кот был чёрный, как китайские чернила и как сама тьма: огромный, с ягнёнка, гладкий котяра.
Глаза немного привыкли к темноте. Гонец увидел небольшую комнату. Пол был гладко отстроган и наполовину, где ближе к кровати, покрыт шкурами. Кровать также была под шкурами, а над кроватью висели два меча, оба двуручных и длиной почти с человека.
Ровный предназначался для дворян, политических преступников и вообще для пресечения тех преступлений, в которых суд не находил элементов ереси. Работать ему по этой причине приходилось редко. А волнистый, который не только рубил, но ещё и рвал мускулы, был для людей более простых и еретиков. Этому приходилось бы работать и работать, если бы не такое обстоятельство, что простонародье охотнее вешали, а еретиков жгли.
Таким образом сохранялось свойственное природе равновесие.
На лезвии волнистого меча было вырезано последнее слово в дорогу: «I nunc...», хотя палач латыни не знал.
Стояли ещё в комнате, в самом тёмном углу, резной шкаф, на котором блестели глаза второго неизвестного существа, стол и разнокалиберные стулья. И от этого становилось не по себе, ибо сразу вспоминалось, что палач имеет право на одну вещь из конфискованной обстановки осуждённого (остальное забирали судьи и следователи, отдавая кое-что доносчику).
Халупа, видимо, была врыта в склон оврага, так как весьма маленькая снаружи, она имела продолжение: большое, совсем тёмное помещение, похожее на сарай. Помещение было отделено от первой комнаты завесой из облезлых шкур.
— Почему не пришёл Пархвер? — спросил тот же ясный голос. — За мной всегда приходит Пархвер.
— Сегодня ему не до того, — сказал в темноту гонец.
— Как это не до того? Он что, не мог мне высказать почтение? Он что, не знает, кто я?
— А что он должен знать?
— А то, что из высоких людей только счастливый избегает моих рук. Как и лап дьявола. И поэтому со мной надо дружить. Как надобно иметь, на всякий случай, приятелей и в аду.
— Важное дело, господин.
— Ну, хорошо.
Глаза наконец приспособились к темноте. Только верх шкафа безнадежно терялся в ней, и таинственного существа нельзя было рассмотреть. Но остальное было видно.
Палач сидел возле кровати на полу и складывал из прутьев что-то удивительное, с крыльями.
— Сейчас, — отозвался он. — Смастерю вот только и поскачем.
Был он широким в плечах, руках и бёдрах, но каким-то вялым и будто бы даже изнеженным. Лицо широкое. Брови чёрные. Жёсткие мускулы возле рта. И странно было видеть в небольших глазах оттенок какой-то удивительной меланхолии, а в беспрекословных складках рта — иронию и разочарование.
— Это что?
— Это, братец, изобретение.
— А это зачем? Клетка?
— Угу, — отозвалось со шкафа неизвестное cyщество. Словно в бочку.
— Замолчите, пан, — бросил туда палач. — Да, это клетка.
Помолчал. Потом произнёс с приятной конфиденциальностью:
— Понимаешь, ширится матерь наша церковь. И римская ширится, и восточная. Римская особенно. И неизвестно, которая возьмёт верх. А скорее всего — рано или поздно помирятся. И придёт время — будет она, правая вера, надо всеми другими языческими верами, над всем миром. И даже над животными и гадами. Всех, кто хоть немного иначе думает, сметёт. И будет тогда рай, тишина и благорастворение воздухов. Человека его матерь наша нежностью, да неотступным покровительством, да отеческими заботами уловит в мережу Божьего царства и любви. А вот с животными и гадами труднее. Они себе прыгают, гуляя весёлыми ногами, ползают, да летают, да поют, и нет им дела, что распинали когда-то христиан и, стало быть, теперь христиане до конца света должны распинать других и главенствовать над ними. Попробуй улови их душу. И никто над этим не думает. Ни философы эти, ни академики, ни поэты, никто... Есть, конечно, есть, ничего не скажу. Но как-то всё бескрыло, как-то всё только на людей [4]. И раз они, сопливые книжники, не хотят думать о будущем человечества и вообще всего живого — надо это всё взять в наши сильные руки. Мы не подготовились. И кому-то надобно думать о будущем, и готовиться. Вот я, скромный человек, и мастерю.
Палач прикрепил к поделке второе крыло.
— Это клетка для соловья, — он рассматривал её с нежностью и законным почётом создателя. — С крыльями. Летучая. Летай себе в ней, да и славь Господа Бога и нашу церковь.
И неожиданно легко вскинулся на ноги.
— Идём, что-то тебе покажу.
Он быстро пошёл к завесе, отдёрнул её и зажёг светильник. В неопределённом мерцающем свете проступили возле стенок огромного сарая десятки удивительных, необычных для глаза машин и сооружений.
— Всесилен он, всё он может, человеческий мозг, если с ним Бог и церковь, — тихо молвил палач. — Видишь, это прибор для добывания мозга через нос для исследования его на предмет опасных мыслей. Беда только, достаёт хорошо, а вот назад вставить, если ничего не нашёл, — этого ещё не добился. Ничего, добьюсь. Это балда с приводными колёсами. Если удачно стукнуть лет в тринадцать — никаких мыслей и намерений у человека больше не останется, кроме намерения маршировать и получать за это хлеб.
Он ласкал руками машины.
— А вот клетки.
Одна клетка была огромной, как корабль, обтекаемой формы, с шарнирными лопастями.
— Вон плавающая клетка. С плавниками. Для кита... А вон там — видишь, с ногами — бегающие, для львов... Э, брат, тут неделю можно показывать. Клетки разные. Хочу ещё такие, чтобы ползали, придумать. Для червей.
— Для червей, пожалуй, лишнее, — подал голос гонец.
— Ну, не скажи. Мало что! Они тоже возле корней роют. Поехали?
Он подпоясывал сорочку кожаным ремнём с крючками. Сорочка была очевидно с чужого плеча, и гонцу вновь стало не по себе.
Палач взял меч.
— Может, и не надо, — усомнился гонец.
— Ну, на всякий случай. А что?
— Да еретики. В лучшем случае вешать, а то и костер.
Палач расплылся в улыбке.
— Ну, брат, это ты хорошее принёс... Это...
— Уга-га! — разделило восторг, сказало вместо хозяина существо на шкафу.
И только сейчас в отблесках светильника гонец увидел там большущую, в половину сажени, неясыть. Он никогда не видел таких. В два раза больше любого пугача. Гонец попятился к двери.
— Ну, звери, — обратился палач, — не шалите без меня, оставайтесь разумными. Я вам за это мяса привезу из города.
...Они медленно ехали берегом Немана. Солнце было в зените и жгло нещадно и немилосердно.
— Я, брат, человека знаю до последнего, — рассуждал палач. — Как никто больше. Работа у меня стародавняя, честная, почётная. Со всеми великими людьми, уж не говоря обо всех умных, знаком.
И вдруг гонец снова увидел на лице палача разочарование и меланхолию.
— Но работа у меня неблагодарная. Торговец, скажем, угодит покупателю — ему руки пожимают, в следующий раз к нему придут. А ко мне? Лекарю от того, кто выздоровеет, — подарки. — Палач всхлипнул. — А я стараюсь, ночей не сплю ради общей, ради общественной пользы, а мне — ну хоть бы что. Отцы церкви, конечно, не в счёт, их можно не принимать во внимание. Но ничего я так не хочу, как человеческой благодарности. Мне — от людей бы спасибо. Ну, сказал бы хоть один: вот, братец, здорово ты с меня голову снёс. Я просто теперича на седьмом небе. Ан нет... Сегодня хотя кого? Чего это весь синедрион собрался?
— Христа с апостолами смертью карать.
Палач остановил коня.
— Шутишь, что ли?
— Да нет, правда.
— Б-батюшки, — глухим голосом воскликнул палач. — О-ой!
— Что, не любишь?
— Да нет... Нет! Случай какой редкий! Счастье, счастье какое привалило!
Палач задумчиво улыбнулся солнцу и жаворонкам. Всадники приближались к вратам в валу.
— Личину опусти.
— Не личину, а забрало... Для борьбы за справедливость. — Палач опустил красную маску. — Господи мой Боже, счастье какое. Слушай, неужели община не поблагодарит, не отметит моего труда, долгого моего труда? И он... Слушай, ему ведь всё равно воскресать — может, и похвалит.
— А может...
— Побыстрее, братец, побыстрее.
Они пустили коней вскачь.
...Когда они проезжали через Росстань, редкие люди бывшей толпы ещё оставались на площади. Cтояли возле ратуши, молчали. И молчание стало ещё более пасмурным, когда увидели всадника в красной маске.
— Поскакали, — отметил Зенон, увидев палача и гонца.
— Поскакали, — Гиав строгал мечной заготовкой щепочку.
Марко и Клеоник играли в кости. Ничего не сказали, лишь мрачно проследили за всадниками.
— Если бы самозванец — они бы так быстро за палачом не поскакали, не повезли, — промолвил дударь.
— Ясно, — жестоко бросил Кирик. — Обмишулились мы. На наших глазах второй раз Христа взяли, а мы дали им взять. Последнюю нашу защиту перед мытарями. Жаль.
— Брось чепуху городить, голова, — улыбнулся Клеоник. — Просто человек. Люди. Потому и жаль.
Кузнец уже почти кипел:
— Раз хватают, раз сразу за палачом да на каразнь — стало быть, это не просто люди.
Вус смотрел на мир мрачными глазами сквозь блестящие золотые пальцы.
— К нам пришёл. Знал, что плохо.