— Плевал я на всё это, — нахмурил грозные брови Комар. — Я знаю идентичную Библию, и греческую, и Библию на вульгате...
— И потом, — перебил его капеллан, — человеку неподготовленному, человеку, не прошедшему всех ступеней знаний, не надлежит самому, без руки указательной, честь Библию, ниже Евангелие, чтобы не испортиться в разуме... Ты будешь что-то говорить, иудей?
— Вы видите, он сбивается. Он растерялся. Он не может. Остальное я знаю, как и он... Возможно, я мог бы рассказать?
— Говори, — предложил Болванович.
Юрась потёр лоб.
РАССКАЗ ЮРАСЯ БРАТЧИКА
— Из Мира я пришёл в Слоним. Мне довелось много бродить до этого, и голодать, и ночевать Бог знает где. Я никогда не думал, что мне будет так тяжело. Лет за двести... видимо... было легче. В Слоним я пришёл под вечер. Там вокруг густые и очень красивые леса, а среди них, на холмах, удивительной уютности городок. Я шёл и думал, где мне ночевать и сколько ещё бесприютных ночей меня ожидает.
Дорога моя шла вдоль подворья старой слонимской синагоги. Вы знаете, где она. Высокая каменная стена, а за ней куб из дикого камня под острой кровлей... Сам не знаю почему, но я остановился напротив входа на подворье синагоги, там, где стоят две каменные женщины.
— Какие женщины? — спросил Жаба.
— Каменные. Если господин магнат не был там — могy растолковать. Король Жигимонт вывез их из Неметчины и, не знаю, во время какого путешествия, повелел поставить их в Слониме, в знак того, что хоть и очень стара слонимская община, но в вере она — слепа. Одна женщина, с факелом в руке, — Костёл. Вторая, с повязкою на глазах, — Синагога, ибо лишена она света и блуждает во тьме.
— Почему ты улыбаешься? — удивился Жаба.
— Да так. Я подумал, что и в самых тёмных душах неосознанно живёт справедливость... Так вот, все эти слишком высокие думы были непонятны людям. Никто не мог уразуметь, почему поставили на перекрестье улиц двух девиц и почему одна светит другой, если та играет в жмурки. Какие-то люди, видимо, рачители о чистоте нравов, поотбивали им носы, ибо женщины были почти голыми... Другие, видимо, рыцари плоти, хотели, наверное, убедиться, что женщины каменные, и оставили кое-где следы своих лап... А остальные нанесли под камни, на которых стояли женщины, кучу мусора.
Я стоял и думал, куда мне идти, когда увидел, что во вратах подворья синагоги что-то копошится. Потом оттуда вывалилось человек пятнадцать его соплеменников. Они были очень богато одеты. Лисьи плащи, длинные, из дорогого сукна... халаты, или как оно там... На головах — жёлтые с золотом большие повязки. На руках — браслеты из витого серебра и золота. Остальные — их было много, и они были в более тёмных одеждах — стояли на улице и на подворье и молчали. А эти тащили вот его... Но Бог ты мой, что это были за морды! Ноздри наружу и трепещут, руки толстые, глаза и веки красные от гнева. А один, самый здоровенный, а на вид не иудей, а кузнец и бандюга с большой дороги, кричал: «Начальника в народе твоём злословил! Бейте его каменьями!» Но люди только поднимали вверх руки.
— Шамоэл ослоподобный, — грустно уточнил Раввуни.
— Никто его, Раввуни, не бил. Наверное, не хотел. Но никто и не заступался. Ни единая душа.
— Что делать вне общины, — бормотал иудей. — Умирать? Они боялись. И всё ж они свиньи. Они ведь тоже — община.
— Они подтащили вот его к вратам, но тут он вцепился в вереи, как «дед» в волосы, и хотя обидчики были ужасно толстыми и здоровыми — они ничего не могли сделать с ним одним. Ибо они мешали друг другу, а он, такой цепкий, впился в верею, как самшит дерево в расщелину скалы. Признаться, я сразу одобрил его, и он мне этим понравился. Всегда приятно, если один мужественно держится против многих... Я немного понимаю местный говор и услышал...
«Воры вы! — кричал он. — Чтобы вы редькой росли и чтобы эта бедная ваша задница болталась в воздухе».
Они пыхтели, и сопели, и возились, как ёжики, а я следил за ними. Мне некуда было спешить и некуда было идти. В этом уютном месте для меня не было места.
Они толкались, но ничего не могли поделать с ним. Он держался и кричал: «У всех разбойников на земле один язык! Его таки вы... да, его таки вы знаете! Что бы сказали ваши покойники, ваши богобоязненные бабушки в набожные предки?! Они перевернулись бы в могилах... задом к Иерусалиму, который вы продали! Зачем вам список Господа Бога — у вас списки награбленного».
И тут чей-то пинок выбил, в конце концов, его из врат. Он полетел и шлёпнулся в пыль. А потом вскочил и начал такую яростную Иеремиаду, какой мне никогда не доводилось видеть и слышать: «Ржёте вы над падением народа своего, как кони! Шакалы вы! Чтобы вам жаться к навозу, чтобы ваша кожа стала сухой, как дерево! Уши у вас не обрезаны, в гробах вы услышите; сами свиньи и свиней жрёте, и мерзкое варево в горшках ваших».
И вдруг так закричал, что меня даже разобрал смех: «Босяки-и! Тьфу на вас! Тьфу!»
Он бросал в них горстями пыли и плакал от бессилия, так как это им было, как и слова, — о стенку горох Тогда я подумал, что его и вправду могут побить каменьями и это будет плохо. Я подошёл и сказал ему: «Идём, братец».
— Он сказал мне: «Идём, братец», — пробормотал Иосия. — И я пошёл. А что мне ещё оставалось делать?
— Мы пошли уже вдвоём. В Слониме нам оставаться не представлялось возможным. Раввуни был прав: Бог словно отобрал у этого Шамоэла разум. Он хватал, как волк, за живое. Потом мы узнали, что мужики убили его и двух его сообщников и ещё двоих невиновных.
— Ты знаешь, что он заплатил долг слонимского войта и получил за это право выбивать недоимки из его мужиков? Что он действовал законно, как и говорит право княжества? — спросил Жаба.
— Он выбивал... Да кто там считал, сколько он выбивал? — ответил Раввуни. — Я предупреждал его, но он не послушался. Жалко невиновных... Но, если не считать их, мужики совершили святое дело, убив его. Так как выбил он вдвое больше, чем заплатил. И если откупщики будут и дальше грабить — будет не убийство, а бунт. Перебьют не только откупщиков — иудеев, белорусов и немцев. Будут бить и вас.
— Но-но, — прервал Комар. — Ближе к делу.
— Мы боялись оставаться в Слониме. Боялись людей Шамоэла и боялись мещан. И всё же я чувствовал себя таким сильным, каким никогда до сих пор не был. Худо одному, и лучше, если есть рядом хоть кто-то подобный.
— Один из людей меня подобрал, — произнёс иудей. — И к нему я прилепился. Иначе — смерть. Возле синагог меня встретили бы каменьями. Возле чужих порогов — непониманием.
— Так, может, ты бы говорил? — спросил Босяцкий.
— Не слушайте его. Он говорит чушь. Ему тяжело говорить, и поэтому он несёт вздор. Не к чему ему было прилепляться. Я ведь такой же изгнанник, как он. Я тоже потерял своё племя... И что это за мир, где одни изгнанники чего-то стоят?
Так вот, мы спешили оставить между собой и Слонимом как можно больше стадий. Я радовался, что я не один, и силы мои прибыли.
— Д-да, — промолвил Босяцкий. — Вот как, стало быть, ты приобрёл своего первого апостола, «Христос».
— Под вечер мы пришли с ним на берег Бездонного озера под Слонимом и тут решили заночевать. Голодными, ибо я не надеялся на то, что что-то поймаю своей самодельной удой. Озеро было всё прозрачно-красным, гладким, как зеркало. И леса вокруг него были тоже зелёно-оранжевыми.
— Что это он говорит? — удивился Жаба.
— Н-не знаю, — пожал плечами Болванович [5].
— Мы сели на единственном голом холме, заросшем длинной, как косы, травою. Это, видимо, был какой-то могильник, ибо кое-где, продрав земную шкуру, торчали из земли острые камни. Как пирамиды. Только узкие возле земли и длинные, почти в человеческий рост. То прямые, а то и наклонённые. Какая с тремя сторонами, а какая и с четырьмя, как кровля четырёхугольной башни.
— Я знаю этот могильник, — ощерился Комар. — Это проклятое место. Это могильник языческих богатырей, оборотней, вурдалаков. Христианину грех смотреть на него и подобно тому, как душу погубить, — сидеть там... Запиши и эту их провинность, писарь [6].
— Не знаю. Нам было там хорошо и спокойно. Закат. Красное озеро. Древние камни. Комарьё толчёт мак.
Мы развели костёр. Я взял нитку и крюк и двинулся к берегу, чтобы поймать что-нибудь. Но как только я подошёл к воде, я услышал, что с озера несётся густая ругань, оскорблявшая и озеро, и могилы, и это спокойствие.
...Невдалеке друг от друга стояли два челна. Стояли и, видимо, не могли разъехаться, ибо мерёжи их запутались и сплелись, а как раз в месте сплетения билась большущая рыба. Ей-богу, я ещё не видел такой. Большущий сом сажени в полторы — если не в две — длиной. Видимо, он запутался в одну мерёжу, потащил её, наскочил на вторую и спутал их. Сом этот бился, раскрывал широкий рот, чавкал грибами, шевелил усами и таращил маленькие глаза.
Братчик остановил свой взгляд на Жабе и улыбнулся. Весьма хитровато.
— С того времени стоит мне только увидеть жирного дурака при исполнении им службы — и мне сразу вспоминается этот сом.
А в челнах бились и таскали друг друга за чубы люди. В одном челне вот эти два брата, а во втором — эти. Тоже братья.
— Довольно, — остановил Братчика Лотр. — Теперь они. Ты кто?
Вперёд выступил заросший человек с коварными глазами забияки и волосами копной, один из тех «римских вояк», деливших возле креста одежду. В одном из уголков рта — презрительная усмешка; табачные глаза недобро бегают. На голове, как во всех курчавых, вошедших в возраст, начинает пробиваться плешь.
— Левон Конавка, — с бахвальством представился человек.
Его сосед, похожий на него, но еще по-юношески тонковатый (да ещё в глазах, вместо щеголянья и наглости, робость), добавил:
— А я ему брат. И ничего мы больше не делали. Мы рыбаки.
Комар, вновь уснувший, внезапно проснулся, спросил:
— По чужим конюшням рыбаки?
И тут выступил вперёд тот, цыганистый, с угольны