Перед Лотром стоял очередной из святого семейства. Тот самый оболтус, игравший в мистерии Христа. Он переминался с ноги на ногу, и пол стонал под ним. Теперь на нём не было золотистого парика. Свои волосы, грязновато-рыжие в ржавчину, были спутаны. Лоб низкий. Надбровные дуги большущие. Туповатое, но довольно добродушное лицо — воплощение флегмы.
— А ты? — обратился к нему Лотр.
— Эно... Я? — спросил, словно удивившись, телепень.
— Эно... ты, — передразнил кардинал.
— Акила Киёвый, — ответил человек.
— Рассказывай, — предложил Болванович.
Телепень хлопал губами, как мень.
РАССКАЗ АКИЛЫ КИЁВОГО
— Эно... А я что? Я лесоруб... Пристал к ним, пропади оно... Лесоруб я... Хатку имел... такую... Едва, може, больше... ну... дупла... Из хатки... как же оно... согнали... Лес стал заповедным... королевским... Ну и потом, я на сборщика податей случайно дуб пустил. Вырубленный. И не сказать, чтобы большой был дуб. Так, лет на семьдесят. Да, вероятно, попал по голому месту.
— Ничего себе, — удивился Лотр.
— Эно... А что «ничего»? На меня однажды столетний упал. И ничего. Иногда только... как же его... эно... в ушах стреляет.
— М-м, — в отчаянии замычал Босяцкий.
— Клянусь Матерью Божьей и святым Михалом, — впадая внезапно в припадок гнева, изрёк Пархвер, — вот кого просто и Бог не позволит оставить без костра. Его жир один стоит больше, нежели вся его достойная жалости жизнь.
— Эно... А чего моя... эта... жизнь... Она мне — ничего.
И тут вдруг вскипел Богдан:
— Ты... хам... Какой же ты хорь!.. Я начинаю седеть, ты, щенок, и ещё никого не упрекнул жизнью. Мы умрём. Но ты, вот так укоряя людей самым ценным, что им дано, умрёшь раньше. И если доживёшь до моих лет и не получишь плахи в загривок или стрелы в требуху — значит, белорусы стали быдлом и их высокой пробы храбрость умерла.
Роскош был так страшен, что, боясь проклятия осуждённого, в которое тогда верили гораздо больше, чем теперь, судьи смолчали, и даже Пархвер умерил свой гнев.
— Хорошо, — тихо молвил Лотр. — Ну, а ты... следующий?
Следующий, человечек лет под сорок, горбоносый, с жадным ртом в сетке крупных жёстких морщин, с серыми, одновременно фанатичными и вздорными глазами, вдруг закричал каким-то бессмысленно-страстным голосом:
— А что следующий?! Что следующий?! — глаза его бегали.
— Ну, ты что? — спросил Босяцкий. — Может, хоть ты честный человек?
— Чего честный?! Зачем?! Среди таких людишек да честный?! Я не честный, я — мытарь! Таможенник я! Мытарь!.. Данель Кадушкевич моя фамилия.
Братчик улыбнулся.
— Отчего же ты из мытарей ушёл? — в глазках Болвановича блеснул интерес. — Работа достойная... Хорошая... Сам апостол Матей был мытарем.
РАССКАЗ ДАНЕЛЯ КАДУШКЕВИЧА
— А что Матей?! Что Матей?! Ему, старой перечнице, хорошо было. Его Бог к себе приблизил. Он чудеса видел. А я даже зверя какадрила только в гишпанской книже смотрел. И монаха морского не видел. Отчего из мытарей ушёл? А оттого. Опостылело всё. Утром встанешь, иногда умоешься, покушаешь. А что за пища? А дерьмо у нас пища! Предки тура ели — хоть бы тебе тут турово копыто. Земля оскудела. Чудес мало. А что?! Неправда?! Захочет человек разносол съесть, обыкновенное, скажем зубровое вымя, чего деды и пищей-то не считали, а ему тащат каждый день медвежий окорок или чёрного аиста! А он мне осточертел, как гнилая рыба... А потом идёт мыто брать, возы щупами проверять, чтобы не везли недозволенного. А чего они там везут? Разве что водку?! Нет того, чтобы что-то такое, ну, этакое... Чтобы аж глаза на лоб полезли. Ну, хоть бы какого-то там единорога! А потом домой да домой, да снова кушать, да ужинать, да жене под бок. Хоть бы жена какая-то... такая... так нет — баба... Кабы же это она — муринка, либо... pyсалка, что ли, либо, на худой случай, турецкая княгиня. Опостылело мне всё. Есть опостылело, мыто опостылело, жена опостылела. В других странах чудеса происходят: кометы каждый день, земля через ночь трясётся, в небе там разные знамения. А у нас только что цмоки в Лепельском озере подохли, так я и тех не видал... Бросил я всё... Ерунда всё, ерунда! Чудо бы мне, чудо, — нет чуда. Я, может, вообще пророком быть хотел, а мне — мытарем. А что?! Тьфу, вот что.
Лотр пожал плечами. Показал на лысого Мирона Жернокрута:
— Ну, долго не будем тут языком трепать. Ужинать пора. А о тебе я и так все знаю. Были вы комедианты. Выгнали тебя за бездарность. Ты пошёл, а поскольку все спали, так ты и фургон с одеждой и прочим с собой прихватил.
Лысый Жернокрут поджал губы. Вокруг них собралось множество морщинок, и рот стал напоминать затяжку колиты. Такие рты бывают лишь у язвительных и скупых до последнего людей.
— Ка-ак за бездарность?! — спросил Мирон, и голос его заскрипел, словно кто-то действительно начал крутить жернова. — Я?! За бездарность?!
Брови его полезли на лоб, в глазах появился гнев. Затяжка колиты распустилась, показав жёлтые редкие зубы. Лицо стало похоже на бездарно изображённую трагическую маску. Он засмеялся, и этот смех сначала скрипел, как жернова, а потом перешёл в трагическое «ха-ха-ха».
— Да я!... Да они... Сами вы бездари. Вот, смотрите! — Мирон стал в позу.
Докуда будешь ты...
Словно невыносимо заскрипели жернова. Правдивее, старый ветряк. Ибо лицедей не только скрипел, но ещё и яростно махал руками в воздухе.
Докуда будешь ты, Саул,
Дом Иисуса рвать,
Мужей по стогнам... э-э... тянуть
И в тюрьму сажать?
— Довольно! — завопил вдруг Лотр. — Довольно, довольно, довольно!
Это был скорее крик отчаяния, а не гнева.
— Видите? И вы не выдержали, преосвященство, — удовлетворённо проскрипел Мирон. — Способность потому что. А вы говорите — бездарь.
— Следующий! — исступлённо и почти бессознательно закричал Лотр. — За одно это с вас со всех головы снести надо.
Верзила, длиной в английскую милю, сделал шаг вперёд и крикнул. Осовевшие глазки; подстрижен по-бурсацки, в длинной, до пят, бурсацкой свитке под хитоном и, странно, с мордою маменькиного сынка, несмотря на возраст. Нос кутейника, унылый.
— Jacobus sum, — представился он. — Якуб Шалфейчик аз. Был бы дьякон, да только теперь уж не помню: то ли меня из бурсы выперли, то ли из дьяконов уже расстригли... Память моя, благодаря болезни моей, а стало быть, и Богу — tabula rasa, чистая доска... Ik... Suum cuique, каждому своё. Одни пьют и блуждают по закоулкам. Другие носят красные мантии.
— Ты завтра утром тоже получишь красную мантию, — напомнил Пархвер. — Яркую мантию.
— Pollice verso, — промолвил верзила.
— Прохвост ты, — не выдержал Лотр. — Бродяга ты, а не дьякон.
— Не верите? Так вот... «Ангел вопияше благодатней: «Чистая дева, радуйся».
Голос был ужасным, медвежьим, еловым. Он ударял по голове и будто бы оставлял сотни заноз в ушах. Гасли свечи. Дрожала и рвалась слюда в окнах.
— «И паки реку-у!!!»
Якуб встал на цыпочки, налился кровью. Кто-то невидимый начал листать сразу все книги на столе, за которым сидели судьи.
— Хватит. По-моему, это не «ангел вопияше», а подземный дух, копша, — сказал Босяцкий. — Следующий.
Следующий вышел из ряда. В его хитоне было, пожалуй, больше дырок, чем в хитонах всех остальных. Шевелились в широких рваных рукавах ловкие, словно совсем без костей, длинные пальцы рук. Воротник его хитона был похож на монашеский, широкий, в складках, и в этом воротнике, словно в глубокой мисе, лежала правильно-круглая голова с редкими, в несколько курчавых волос, усами. Та голова была на удивление тщеславна, с быстрыми живыми глазками, с такой большущей верхней губой, словно человек всегда держал под нею собственный язык. Это, однако, было неправдой: язык этот болтался и звонил, как хотел.
— Смотрите, — шепнул Лотр. — Говорящая голова.
Босяцкий улыбнулся:
— Усекновение гловы свентэго Яна, прости меня, грешного.
— Судите вы нас не как судьи израильские. Неправедно судите. А сами не слыхали, кто такой Ян Коток. — И он ударил себя щепотью в грудь. — Утучняете себя, будто бы свиньи непотребные, а не знаете, что и храм Божий не так для души спасителен, как я.
Он полез в карман и достал оттуда голубя. Вслух зашептал ему «на ухо»:
— Лети к Господу Богу. Скажи: фокусника самой Матери Божьей судят.
Подбросил голубя, и тот вылетел в окно.
Коток ждал. Потом откуда-то, и казалось — из его зада, начали звучать струны арфы. Фокусник словно прислушивался к ним:
— А? А? Говоришь, не за то, за что надо, судят? Правильно, не за то. Говоришь, отмечу тебя благодатью? Отмечай, отмечай.
У Корнилы, а потом и у всех, полезли на лоб глаза: прямо изо лба у Яна Котка вырос и потянулся вверх куст роз, струивших сияние и аромат.
— Ммм-а, — зажмурился Жаба.
— И ещё жажду роскоши твоей...
Вокруг бандитской морды запылал звёздный нимб. Коток сложил руки на груди и сомкнул глаза. И тут вспыхнул хохот. Фокусник оглянулся и плюнул. В тонкой его механике что-то не так сработало.
— У Яна Котка вырос огромный и сияющий павий хвост.
— Тьфу. Ошибочка вышла.
— А говорил ведь я... Пи... пить не надо было.
— И наконец ты, последний,— обратился к цыганистому кардинал. — И поскорее. Ибо первая стража идёт к концу.
— Господи Боже, — вздохнул Левон. — То-то же, смотрю, я даже разъярился, так есть хочу.
— Накормя-ят вас, — иронически ответил Лотр. — Навсегда накормят... Ну, говори.
Весёлый чёрный человек очевидно мошенничал, даже глазами...
— Я Михал Илияш. Мастер на все руки.
Его рот улыбался губами, зубами, мускулами щёк. Дрожали, словно от затаённого смеха, брови.
РАССКАЗ МИХАЛА ИЛИЯША
— Сначала я... гм... торговал конями... У меня бабушка цыганка. Королева страны Цыгании. Тут уж ничего не поделаешь. Против крови не попрёшь. Так предопределено, и это ещё Ян Богослов говорил, когда всю их апостольскую компанию обвинили в конокрадстие,