Нападающих было так много, что серьёзного отпора они, пожалуй, и не видели. Когда последние защитники этой части стены горохом посыпались с неё — толпа, и на стенах, и на площади, подняла галдёж и триумфальный крик.
— Христа! Христа освободим!
Рык был таким, что он долетел даже до судного зала.
— Что делать? — шёпотом спросил Лотр.
Он смотрел на сообщников и понимал, что, кроме Босяцкого, задумавшегося о чем-то, надеяться тут не на кого.
— Что делать, друг Лотр? — медвежьи глазки Болвановича бегали.
Раввуни смотрел на них с иронией.
— Друг, — очень тихо молвил он, — хавер. Такой не хавер, а хазер. Хазер Лотр. И это, скажем прямо, совсем не хавейрим, а хазейрим.
Судьи молчали.
— Что ж делать? — тихо подал голос Комар. — Господи Боже, что делать?!
— ....и сбивать груши, — со злорадством шепнул иудей непристойную пословицу. — Ничего, Юрась, нас убьют, но им тоже будет...
Тишина. Только неожиданно улыбнулся Босяцкий. Хотел сказать что-то, но успел только бросить:
— Тихо, господа. Нас в Саламанке учили думать... Ага, вот что...
И тут завопил, внезапно догадавшись, Жаба.
— Боже мой, Господи! — галдежом запричитал он. — Беда будет! Как говорил Исайя: «Оголит Господь темя дочерей Сиона и обнажит Господь срамоту их».
Жёлтое, лисье лицо иезуита искривилось почти приятной улыбкой. Умной и смелой до святотатства.
— Делать ему больше нечего, — ненарушимо произнёс Босяцкий. — А что, собственно, кричать?..
Показал белые острые зубы и сквозь них бросил в тишину:
— Они требуют Христа — дайте им Христа.
— Да нету ведь его в наличии! — загорланил Комар. — Нету Христа!
— Правы. Христа нет.
— Так...
— А вам обязательно, чтобы был настоящий?
— Ну, как...
— А эти? — и один из основателей будущего ордена спокойно показал на бродяг.
— Э-эти?! — возмутился Лотр.
— Эти, — спокойно повторил капеллан. — Не хуже других. Скажем, нам валять дурака, с Фомки колпак снимать, не хочется. Вполне естественно сделать из этих еретиков союзников и ими укротить быдло. Конечно, придётся простить быдло и простить еретиков. Первых — потому, что они совершали угодное Богу дело. Других — потому, что эти мошенники, они ведь — апостолы.
Все молчали ошеломлённо.
Босяцкий говорил дальше:
— Вы посчитали их появление несчастьем? Наоборот, сие свидетельствует о промысле Божьем...
Он обвёл умными холодными глазами друзей. У всех членов синедриона были не то чтобы тонзуры, а прямо-таки довольно большие плеши, и мних усмехнулся:
— ...о том, что без Его воли и волос не упадёт с нашей головы.
Сцепил узкие нервные пальцы:
— В стране тяжело, неспокойно. Если бы не было этого «пришествия» — его стоило бы выдумать. Только наша леность помешала нам в этом.
— Но как? — всё ещё ужасался такому делу Лотр.
— Dixi et animam meam salvavi, — улыбнулся доминиканец.
Его поняли правильно, хоть и не в том смысле, который имел в виду автор пословицы.
— Т-так, — сказал Лотр. — Ну, бродяги, хотите быть апостолами?
— Нет, — хором прозвучал ответ.
Все удивились.
— Т-то бишь, как это? — спросил Комар.
— А так, — ответил Юрась. — Мошенники мы, жулики, это правда. Можем даже сорочку с забора стащить, но апостолами быть не хотим. Знаем мы, что такое означает — связаться со слугами Христовыми.
— Вот именно, — зазвучали голоса. — Да... Смертью карайте, а апостолами быть не хотим...
— А вот это мы сейчас посмотрим, — ощетинившись, намекнул Лотр. — Палач!
Человек в огнистом капюшоне подошёл к схваченным.
— Ведите их.
Стража двинулась к лицедеям и повела их к страшной двери в задней стене.
...Врата пылали, и теперь их можно было бы легко выбить самым простым ударом бревна, но пол туннеля был густо и толсто, дюйма на четыре, засыпан угольями. А дерущиеся на стенах всё ещё не могли сломать хорошо вооружённого врага, закованного в латы, и пробиться к вратам с внутренней стороны.
Уголья пылали, пламенея синими огнями.
...Такие же уголья пылали и в пыточной. Жаровня с ними стояла прямо перед лицами у бродяг. По сводам скакали тени. Красный кирпич казался кровавым. Чёрной полосой перечёркивало зарево бревно дыбы с тёмными ременными петлями. Маски, висевшие на стенах, казались от скачков огня живыми. И, как ожившая маска, стоял перед бродягами палач. Он откинул капюшон и остался в личине из багряного шёлка.
На стенах, словно залитых кровью, висели кроме масок воронки, щипцы, тиски для ломанья рёбер. Стояли возле стен ненавистные, непонятной формы и предназначения станки.
Братчик с недоразумением обводил всё это глазами. Тут работали тоже человеческая фантазия и умение, работал человеческий мозг — и от всего этого можно было быстро и навсегда избавиться веры в человека и в его будущее, в его предназначение и в то, что из этого животного когда-нибудь что-нибудь получится.
Он не подумал о том, что само существование такого свидетельствует о том, что есть, пускай себе и редко, другие люди, ради которых это всё существовало. Тут невозможно было думать об этом. Тут была преисподняя, тем более противная, что создали её люди, а не дьяволы.
Железные, с иглами, шлемы... Испанские сапоги... Прочее, неизвестное.
...Современный человек, незнакомый с застенкам гестапо, асфалии и других подобных учреждений, cpавнил бы всё это с кабинетом зубного врача и тем противным чувством, той дрожью, которую вызывала вся эта утварь в детстве... Но эти, по разным причинам, не знали кабинета дантиста и поэтому сравнивали всё это с тем, чем оно и было, с пыточной.
Нельзя было поверить, что такое может быть между людьми.
...Братчик закрыл глаза и с силой ущипнул себя.
— Ты что, мазохист? — спросил палач.
Этот голос вернул Юрася в сознание.
— Нет, — произнёс он. — Я просто усмерчиваю плоть... И заодно — веру.
Всё было на месте. Это была правда. И волосом не стоило жертвовать ради всего этого быдла, на всей этой паршивой земле. Пускай бы себе подохли.
— Э... это зачем? — спросил в тоске Автух Конавка.
— Нельзя ведь убить подобие Божье, — рассудительно объяснял палач. — Надобно, чтобы оно раньше перестало быть Божьим.
«Подобие Божье, — думал Братчик. — Подобие самого сатаны, вот что... Грязное быдло... Не Содом и Гоморру — все города, всех вас, всю землю надо было выжечь огнём и пересеять новыми семенами».
Он поднял голову и осмотрел всех. Два-три достойных лица, да и на тех ужас.
— Горело бы оно... эно... Не хочу, — вымолвил Акила.
— Начинай, палач, — скомандовал Лотр. — Ну! Или на дыбу, или в апостолы.
В кровавом свете лица их были, как пасти самих дьяволов. И внезапно из зарева отдался звучный голос.
— И слушать я вас не хочу, — заявил Юрась. — Голоса у вас дьявольские.
Жаба уже вернул себе спокойствие.
— Брешешь, раб. У начальных людей дьявольского голоса быть не может. Даже когда Ирод говорил в синедрионе — и то народ восклицал: «Се глас Бога, а не человека».
Левона Конавку подвели к дыбе и заломили руки назад. Дыба заскрипела и начала приближаться к рыбаку... «Как стрела подъёмного крана», — сказали бы вы... «Как дыба», — сказали бы они.
Левон бегал глазами, в которых всё ещё виден был, наверное, забытый, забиячливый азарт. Забытый потому, что рот искривился.
— Да что там, хлопцы, — сказал Конавка. — Я что... Пожалуй, и согласен.
— И я.
— И я.
— Это... и я.
— А почему бы и не я?
— Достоинство мне не позволяет на хамской той дыбе... И я...
Голоса звучали и звучали. И вместе с ними поселялось в сердце презрение.
— Вот и хорошо, дети мои, — обрадовался доминиканец. — Благословляю вас.
— Я не согласен, — возразил вдруг Братчик.
Он презирал сейчас это быдло аж до последнего. Скотина, паршивые свиньи, животные, червяки.
— Знаю я: не ешь вишни с попами — камешками забросают. Знаю, как связываться с псами Господа Бога. Я, когда пройдёт во мне надобность, исчезать не собираюсь. Бродяга я, вот и всё.
— Сожалею, — произнёс Босяцкий. — Палач, воздействуй на него милосердным убеждением.
Драться не имело смысла. Как на эшафоте. Потом будут говорить, что робел, что кусался, как крыса.
Палач и трое подручных схватили Братчика, сорвали с него одежду (корд отняли раньше) и привязали к кобыле.
— Какой я после этого апостол? — плюнул школяр. — Видел кто-нибудь из вас задницу святого Павла?
— По упрямству и твёрдости тебе Христом быть, — стыдил Лотр. — А ты вместо того вот-вот с хлёстанной задницей будешь. Или превращайся в Бога, или порка до полусмерти.
— Не хочу быть Богом, — сквозь зубы процедил Братчик.
Он видел злобные и перепуганные лица судей, видел, что даже сообщники смотрят на него неодобрительно, но ему были в высшей степени присущи то упрямство и та твёрдость, которые достойны настоящего человека.
— Вот осёл! Вот онагр! — нервничал Болванович.
Молчание.
— Братец, — с достоинством обратился Богдан. — Я горжусь тобой. Это нам, белорусам, всегда вредило, а мы всё равно... Головы нам за это, выгодное другим, пробивали. Так неужели один раз за себя не можешь поступиться. Достоинство ведь потеряешь. Кобыла всё равно, что голая земля.
— Знать я вас не хочу, — прорычал Юрась. — Знать я этой земли не желаю... Человек я... Не хочу быть Богом.
Босяцкий набожно взвёл глаза вверх:
— Смотри, чтобы судья не отдал тебя... сам знаешь кому, а... сам знаешь кто... не вверг тебя в темницу... «Сказываю тебе: не выйдешь оттуда, пока не отдашь и последней полушки». — И совсем другим, деловым тоном добавил: — Евангелие от Луки, том двенадцатый, главы пятьдесят восемь, пятьдесят девять...
— Гортань их — открытый гроб, — как подшибленную, опустил голову школяр.
Все, даже пророки, хотят жить. И потому, когда появилась надежда на жизнь, захотели жить даже сильные.