Грубый от вечных дождей и ветров голос.
— Ну.
Глаза Христа были влажными. И тут из хаты вышел Он. И в нём мало что осталось от мягкого юноши с тёмными глазами. Невыносимо грубое лицо. Столько кривил душою, что глаза блудливо бегают. И тоже не узнал. Да что! Каждый день жадности, как тысяча веков, и только у щедрого жизнь коротка и певуча, как полет птицы.
— Чего он? — спросил хозяин. — Ты говорила с ним, Теодора?
Имя, которое прежде звучало как мёд. Тягучая жизнь скопидома! Проклятие!
— Хлеба, видимо.
— Даже гостия — хлеб только для тела, — опустил глаза школяр. — Хлеб души — милосердие и понимание.
— Святоша из бродяг, — понял его хозяин. — Ступай. Если бы это я всем хлеба давал — куда бы мои пятьдесят волок пошли? Псу под хвост? Ступай, говорю.
Христос молчал. Ему ещё в чем-то надо убедиться. В чём? Ага, промелькнёт ли на её лице хоть тень воспоминания.
— Ты кто? — спросил хозяин.
— Христос, — машинально ответил он.
Хозяин даже не особенно удивился
— И чудеса можешь?..
— Кое-что могу.
— Тогда сделай для меня... Вот и поминальничек подготовил, да в храм пока не намеревайся. Hу, уж теперь!..
— Что?
— Я тебе... сала кусок дам. А ты за это сделай, чтобы... Вот тут всё... Чтобы у Янки... корова сдохла и у Рыгора... и у Андрея, и у другого Андрея... и у Наума, и у Василя, и у Волеся, и у Евгена, и особенно у Ладыся, паскуды, еретика.
Христос вздохнул и взял поминальник.
— А... сало?
— Hе надо, Истинно говорю тебе, сегодня же воздадут тебе по желаниям твоим... Прощай, жено...
Пошёл. Женщина при звуках последних слов разогнулась было, вспоминая что-то давнее и тёплое, но так и не вспомнила и вновь склонилась к грядкам.
Теперь он шёл прямо к площади. Нечего было прятаться от людей. И тут жизнь нанесла ему страшный, под сердце, удар. Хотя бы знать, что он предан счастливым и добрыми... «Чтобы корова сдохла...» Вот и всё, что дала ей жизнь. Человека, лгущего и кающегося, святошу, крестящегося шире всех, а сам... Тонет друг, а такой святой, лживый вонючка, только что облизав сильному всю задницу, говорит ему с берега: «Сочувствую, братец, сочувствую, но ничем помочь не могу. Ты лучше на дно побыстрее спускайся».
...Почти у самой площади он разминулся с тремя вооруженными монахами. Ему было всё равно, куда они идут, он не оглядывался и не видел, что они вошли в дом хозяина.
Глава XXIV
ДОКАЗАТЕЛЬНАЯ ИНКВИЗИЦИЯ
Каялся в грехах Вавилон и Навуходоносор, царь его... И, говорят, Навуходоносор, каясь, посыпал себе голову пеплом и пылью. Но пыль та была пылью разбитых им городов, а пепел — пеплом сожжённых им жертв.
Средневековый белорусский апокриф
Христос вышел на площадь под общинный дуб и, поражённый, едва вновь не бросился в переулок. Такое зрелище всегда заставляло его ноги двигаться словно самостоятельно.
Под дубом длинным глаголем стояли столы. За ними сидели люди в доминиканских рясах. В стороне примостился над жаровней палач, чистил щепочкой ногти. Человек пятьдесят людей, закованных в латы, отмеченные крестами — чернь по серебру, — окружало стол: духовная стража, гвардия церкви.
Несколько «грардейцев» сторожили маленькую группку людей. Повсюду шныряли служки в рясах. Таскали хворост и поленья под пять дубовых столбов, вкопанных в землю с подветренной стороны.
Апостолы стояли поодаль, и Христос пошёл к ним. Бояться особенно было некого. Их тринадцать, все вооружены, даром жизни не продадут в случае чего.
Он страшно не любил орден псов Господа Бога. Вынюхивать, искать, карать — вот в чём видят они служение Богу. Жаль, что нельзя напасть и разогнать эту падаль. Слабы силы. Если бы ещё был тут деревенский народ! Но это город, жители, видимо, в ужасе попрятались. Стоит маленькая группка людей. Может, родственники схваченных.
Христос подошёл к своим.
— Доказательная инквизиция заседает, — неизвестно кому объяснил дуралей Якуб, — святая служба.
Глаза Христовы встретились с глазами Иуды. Тот был лишь зеленоват, и школяр понял, что Раввуни очевидно не по себе.
— И сюда добрались, — промолвил иудей. — Двести пятьдесят лет ползли. Дотянулась святая служба... А я будто бы сам помню.
— У нас она долго не протянет, — буркнул Тумаш. — Не бойся. Тебя не дадим.
Они увидели, что перед святым синедрионом стоит скрученный мужчина с молодой сединою. Злое, резкое лицо, глубокие глаза.
Апостолы смотрели на него и не слушали вопросов службы. Вопросы были всегда почти одинаковы. Это потом, в протоколах, их расцвечивали цветами мудрости, чистого благородства и веры, которая срамила и разбивала вдребезги утверждения еретиков. А в самом деле допрос был скорой и надоедливой вещью, весьма будничной и грустной. Вопрос — ответ — признание либо отрицание, и тогда несколько предложений при казни — приговор — напутствие на смерть. Никому не интересно было, что человек чувствует, почему он совершил то или другое, говорит он правду или врёт (доносчик знал получше того, на кого доносили). Если подсудимых было много или судьи спешили — задавали лишь несколько вопросов, особенно если дело касалось одного подсудимого, а не организации. Мелких еретиков, которых нельзя было назвать страшным словом «ересиарх», осуждали часто и без этого. На больших колдовских процессах в Германии, когда надо было за какую-то пару дней очистить город от двухсот — трёхсот человек, признания жертв щёлкали как орехи. В случае судебной ошибки реабилитировал и расплачивался местом в раю Господь Бог.
Были и правила: «Один доносчик — не доносчик» (в Германии недавних времён на это не обращали внимания, что свидетельствует о безусловном прогрессе), но подсудимый мог признать правду доноса. «Нельзя два раза применять одно наказание». Но можно было его «прерывать и начинать снова». «Признание и самоосуждение - цветок дознания». Но если человек не признавался и на дыбе, его считали «сильно заподозренным в ереси» и выпускали под надзор.
Страшно было то, что на тогдашних белорусских землях машина многовековой лжи и привычного лицемерия столкнулась с первобытной, языческой ещё правдивостью большей части людей. Люд в деревнях не запирал домов (разве что ночью, от зверя), свидетельствовал только своим словом; за лжесвидетельства — убивали. Но уже тогда среди наиболее близких к храму людей начинала буйно расцветать ложь, кривая присяга, лжесвидетельства, доносы — всё то, что народ невразумительно называл «душою рыгнул».
За пару веков этому успешно научили целое общество. Как не поверить после этого, что вера и догма смягчают нравы?!
— Произносил позорящие слова на Господа Бога? — спросил комиссарий суда. — Оскорблял?
Человек, видимо, был старой закваски. Не понял, почему он должен врать.
— Я его не ругал. Зачем мне оскорблять его? Я о другом...
Он признавал то, что говорил когда-то. Не весь поступок, а часть его, то, что было в действительности. Он не знал, что достаточно и части, что остальное доврут за него.
Со всех сторон на это единственно человеческое лицо смотрели морды. Обессилевшие бессонными ночами, либо толстые, пергаментные, либо налитые кровью, — но всё равно морды. Каждая — не облик, не «лик Божий», не признак Высокого Существа, не Лицо, а именно os porci, свиное рыло без стыда и совести... Ожидали.
— Я не ругал, — повторил мужчина. — Пустое место не ругают. Я просто говорил, что не позволил бы Он таких мучений добрым, если бы был.
— Отведите... По оговору сознался... Следующий...
Подвели шляхтича. Очень потёртая одежда в пыли разных дорог, сбитые чёботы. Видимо, бездомный. Маленький, неказистый собою, уже в летах. Личико с кулачок, редкие усы, голодные и достойные жалости глаза.
— Имя, — перед шляхтичем комиссарий казался особенно сытым, неспешным, громогласным, как осёл.
— Варган Будимиров пан Котский, — улыбнулся человечек.
— Ты расскажи о себе...
— Оно, пане... из согнанных я. Перевели с земли наши магнаты всех нас, бедолаг, в загоновую шляхту. Оно можно бы и жить, да только нобиль наш oбратил внимание на мою дочку... Приёмную. Друг покойника... Я, признаться, и женат не был... Жалко стало сироту. Пошёл безземельным с нею. А её и задумай отобрать, — голос у человека был слаб, он будто бы мяукал. — Оно... могущественные люди, что скажешь? Но и на могущественных есть Бог... Есть!.. Она того не вынесла. Просился я, чтобы мне хоть усы мои для позора вырвали, да не трогали дитя... Не вынесла... Чтобы позора не было — повесилась... Неужто она преисподней душу свою отдала, чтобы чести не потерять? Не может быть такого жестокосердечия. Что может бессильный?.. Вот и хожу десять лет уж. Бог смерти не даёт... То курочку было носил с собою. Где навоз на дороге или зерно кто-то рассыпал — выпущу, поклюёт. А она мне порой — яичко. Да от старости неловкой стала. Убил её копытом магнатскии конь... Беленькая, так она кровью и облилась... Кое-где и я, как она, поклюю. Да вот вчера пришёл сюда да в корчме молока немного купил. Давно не пил молока, а тут...
— Достаточно, — прервал комиссарий. — Оговорил тебя тот самый человек.
— Да в чём, отче? Мне и умереть давно надо, и в тюрьме мне лучше будет, сытее, да и всё равно. Но ведь правду тому человеку почитать надобно. В чём?
— Ты перевоплощённый чёрный кот, принадлежавший ранее местному костёльному органисту.
— Сроду не был котом... Вы мне, может, объясните?
— Сначала ты объясни и докажи, что это не так.
Легла пауза.
— Видишь, не можешь. А мы докажем. Мы всё знаем, и ты нам про курочек не бреши. Ты посмотри на свою Богу мерзкую рожу.
Лицо у человека было действительно похоже на лицо старого горемычного кота. Маленькое круглое личико, зеленоватые голодные глазки, вытертые короткие волосы на голове — чёрные, в проседь, усы — редкие, пробуют торчать.
— Ты на себя посмотри. Усы редкие, вон какие — раз.
— Раз, — повторил пан Котский.