— Ну, если можно представить себе тестя, который... — грубое, резкое лицо Комара искривилось лёгкой усмешкой.
Женщина смотрела на него с ожиданием и укоризной.
— А красива? — спросил Комар.
— Красива. В Италии, и всюду я не видел таких.
Женщина была действительно красива. Непомерные чёрные глаза, длинные, как стрелы, ресницы, вишнёвый малый ротик, снежной белизны и нежности кожа лица и детских рук. Гибкая, как змея, с высокой небольшой грудью, она сидела в своей неудобной позе грациозно, гибко, мягко держась ручкой за плечо Лотра.
— Так вот и старайся, — обратился к ней Комар. — Служи новому своему господину, как надлежит служить такому высокому гостю.
— Если можно считать гостем человека, приехавшего на год и дольше, — уточнил Лотр.
— Мы гостеприимство не днями измеряем.
— Знаю. Сам отсюда.
— Ну вот. И поэтому, девка, служи без роптаний и глупостей. Слышишь, Марина?
Румянец появился на лице женщины. А потом надежда, с которой она смотрела на епископа, угасла. Угасла и теплота, а глаза смотрели теперь с сухим блеском.
— Да только грустная отчего-то, — мягко добавил Лотр.
— Погрустит и бросит. Она доброжелательна, господин. Преданна. И к любви предрасположена.
Говорили они так, словно её совсем не было с ними.
— А если будет кислым лицом настроение вам портить — накажите, — поучал Комар.
— Не премину воспользоваться советом, — усмехнулся кардинал. — Вот только вернёмся домой.
Женщина даже не вздохнула. Лишь опустила голову и повернула её прочь от епископа. С той стороны не ехал никто, а если бы ехал, то заметил бы в женских глазах отчаяние оскорблённой чести и отринутой привязанности, бессильный гнев и сухую ненависть.
— Кстати, — продолжал Лотр, — позовите мне этого... доминиканца... Как же его?
— Флориан Босяцкий. Мних-капеллан костёла псов Господа Бога.
— Вот-вот...
— Прикажете вернуться с ним?
— Зачем? Не можем ведь мы бросить одних, без приятной беседы, отца Болвановича и этого... с ним... господина Цыкмуна Жабу. Он войт города?
— Войт.
— И, кажется, не отличается талантом собеседника.
— Он и умом не отличается.
— Ну вот. Пока будем говорить — подбросьте им своего... Кстати, девушка надёжная?
— Можете говорить обо всём. Сам убедился. В конце концов, знает, что бывает за нарушение нашей тайны. А о важном можно и на латыни.
— С Богом, господин Комар.
Епископ поскакал к остальным всадникам, далеко отставшим от них. Лотр повернул голову к женщине.
— Как тебя?..
— Марина Кривиц.
В женских глазах уже не было отчаяния и гнева. Было осуждённое, почти спокойное смирение. Лотр и повернулся только потому, что она, будто поняв, что ничего не сможет сделать, сильнее обняла его плечо.
— Ты не бойся, девочка. Тебе будет хорошо со мной.
— Мне со всеми было хорошо.
— И с ним?
— И с ним. С последним.
— Ну-ну... Не с первым и не с последним.
— Мне опротивело это, ваше преосвященство.
— Ты будешь называть меня преосвященством и дома? — перевёл разговор на другое нунций. — Брось... Что, тебе опротивело богатство, известность, сила? Лучше было бы с вонючим кожемякой-мужем? Ты достаточно легкомысленная девчонка, ты хочешь жить, как и надлежит. Да?
— Да, — улыбнулась она.
Он закинул руку назад и погладил её бедро.
— А теперь улыбайся. Вот скачет капеллан.
Доминиканец осадил возле них оскаленного коня.
Худой, подобранный, с пронзительным умом в серых глазах, он был даже приятен и этими глазами, и змеистой, едва уловимой усмешкой. Хитрая старая лиса. С почтительностью посмотрел на женщину, поняв, что всё решено, поклонился Лотру.
— Вам не неудобно с ней, преосвященство?
— Своё я привык чувствовать телом, а не видеть его на другом коне. Мне приятно, и этого достаточно.
— Вы правы, — согласился доминиканец.
В молчании ехали они дорогой. Монах лишь однажды бросил на кардинала испытующий взгляд, а потом ехал молча, внешне безучастный, понимая, что собеседник скажет, когда захочет сказать.
— Слава Иисусу, — вдруг очень тихо вымолвил Лотр.
— Я не понимаю вас, — с благожелательной спокойной улыбкой удивился капеллан.
— Мечтаете поскорее сбросить рясу?
— И тут смысл сказанного вами тёмен для ушей моих.
— Вы учились в Саламанке? — перешёл на латынь кардинал.
— Доктор гонорис кауза, — тоже по-латыни ответил капеллан.
— Привет от друга.
— Какого?
— Игнатия Лойолы.
— Кого?
— Хватит, вот знак.
И он протянул монаху ладонь, а на ней медальон со змеёю, обвившей подножие креста. Змея лежала в угрожающей позе, защищая крест.
— Внутри тоже всё, что требуется.
— Я не понимаю лишь одного, — продолжал монах.
— Откуда я знаю?
— Да. Откуда вы знаете, если идея братства Иисуса только зародилась в голове...
— Если идея эта — две тысячи человек, способных на всё.
— Вы и это знаете?
— Знаю.
— Такой немногочисленный круг, — огорчился капеллан.
— Этот круг скоро будет самым могущественным орденом на земле. Самым могущественным, ибо самым невидимым.
— Не надо об этом. Папа ещё ничего не знает и не утвердил...
— Он скоро утвердит. Мы позаботились об этом. Кажется, он склонен...
— Боже, такой неожиданный успех.
— Почему неожиданный, — улыбнулся Лотр. — Ожидаемый и заслуженный. Триста лет существуют францисканцы-минориты. Нищенство добывает им людскую любовь, жизнь среди людей — знание их и влияние на них. Но они отличительны хотя бы одеждой. И триста лет существует твой, доминиканский, орден. Он грызёт врагов Бога, как пёс. Начиная от вальденсов и катаров, вы уничтожаете ереси, вы руководите инквизицией, но вы тоже на глазах. Естественно было бы создать братство, которое жило бы среди всех, как минориты, и знало бы людей, как они, но одновременно рвало бы еретиков, как псы господни. Не грубым топором, конечно, — оставим его вашему... гм... нынешнему ордену, — а более тонким оружием. — Покачал медальоном: — Хотя бы вот таким. И этот орден должен быть невидимым и всепроникающим, как смерть, знать всё и вся, даже то, что враг побоялся подумать. Тайный, могущественный, разнообразный по одежде, с магнатом — магнат и с хлопом — хлоп, с вольнодумцем — вольнодумец, с православным — православный, но всегда — отрава самого Бога в теле врага. Невидимое войско в каждой стране, которое ведёт войны, готовит войну убийством сильных и воспитанием малых детей и всем, что создал дьявол и что мы должны сделать оружием в защиту Господа. Зачем брезгать чем-то? А грехи наши — замолят. Если бы вас не было — вас стоило бы выдумать. И счастье, что вы нашлись, а Лойола, такой ещё молодой, понял, что он нужен, и открылся нам.
— Вы льёте бальзам на мою душу, как...
— Я догадываюсь, о каком ещё своём знакомом вы хотите сказать. Бог дал великому Томасу долгий век, семьдесят восемь лет, наверно, для того, чтобы дать ему натешиться пред вечными муками ада, куда он несомненно попал.
— Он?
— Он. Так как он рубил с плеча. Десять тысяч сожжённых, изгнанные из Испании мориски и иудеи. Ремесленники, торговцы, упорные земледельцы и ткачи шелков — где они? И, главное, где их богатства? Они в Африке, заклятые теперь наши враги. Рано или поздно они совершат какую-нибудь такую интригу... А одних денег, которые он израсходовал на дрова для этой иллюминации и костюмы для этой комедии, хватило бы, чтобы сделать из этих людей, или хотя бы из их детей, таких же, как он. Я не против костров, но к ним не надо привыкать, как к ежедневному обеду, сидению на горшке или ежедневной шлюхе в твоей кровати, — это не о тебе, дитя, — ими надо восхищать. Мавры, евреи и еретики тоже люди...
— Что вы говорите?! — не зная, испытывает собеседник или говорит искренне, возмутился монах.
— ...и из них сделать мерзавцев, и последнюю сволочь, и богов, и воинов веры, и убийц, и палачей нисколько не труднее, чем из всех остальных двуногих. Христос был иудеем и — до поры — еретиком, и Павел, и... Лютер, а теперь на них молится большее или меньшее количество людей. Еретики только до того времени еретики, пока они слабы. И каждому такому нельзя позволять сделаться сильным. Вы понимаете меня?
— Кажется, понял. Это мысли Игнатия. Только... гм... заострённые до опасности.
— А я и не говорю, что придумал бы такое сам. Я знаю, на что способна моя голова, и в этом моя сила. Так что?
— Поскольку былая «ересь» Христа, а теперь его «вера» есть наша вера — нам не надобно существование прочих ересей, которые тоже могут сделаться верами и тем ослабить нашу веру и нас. Всё относительно, и нынешние цари — завтра дерьмо, а нынешнее дерьмо — завтра царь.
— Д-да, — улыбнулся Лотр.
— И потому воюй за своё, а особенно против самой страшной ереси, человеческого самомнения и желания думать, воюй против самой страшной ереси, называемой в Италии гуманизмом, так как это повод для вечного беспокойства, так как это единственная ересь, которая не станет верой и догмой, а если станет — нам всем, и довеку, придет конец.
— Ого, — удивился Лотр.
Он смотрел на этого нынешнего доминиканца, а завтрашнего иезуита с ужасом и почти с восторгом. И одновременно с болью чувствовал, что сам он — только переносчик чужих мыслей, что он никогда не сумеет до конца развивать их и делать из них такие далёкие, окончательные выводы, что он — лицо церкви, но никак не сердце, не разум, не оружие её.
— И поэтому, если мы не хотим умереть — с плеча не руби. Ибо у гидры отрастают головы. А отрубив, отравкой примажь, воюй грязью за чистое Божье дело, сплетнями да оговорами — за правду, нашу правду.
А лучше забери детей, их заставь с самого начала думать по-своему, убей ересь гуманизма ещё в колыбели, пускай себе и самой большой ложью. Тогда и мечи не понадобятся. Ибо зачем же своих бить? Это только безумец среди тысяч дураков совершать может.