Лавки данцигских и кралевецких купцов были широко отворены, но что в них делать простому человеку? Зерно там не продают, зерно там покупают. Покупают и мех, но какие меха летом. Покупают, конечно, и лён, и пеньку, да только мерка их покупки не мужицкая горсть, а целый панский обоз.
Варшавские, торуньские, крымские купцы. Иногда промелькнёт, будто из тёмного дерева резаный, венециец, горбоносый норвег, или даже волох, либо даже зябкий мавр. Знают: тут спокойно, тут, в городе городов, никто их не тронет. Ведь всё тут, что касается торговли, в руках купца и для купца. Купец не даст магнату обидеть и обобрать, рада не даст церкви наложить на всё ненасытную лапу.
И не знают они, что, несмотря на самоуправление, всей этой роскоши приходит конец, пришёл уж конец. И ничего не сделает рада ни с замком, ни с церковью, ни с магнатами, ни с их шляхетскими отрядами, слугами и крепостными.
Только и осталось раде, что властвовать над ремесленниками, подмастерьями да плебеями. И над тобою всякий суд есть, а ты, бургомистр, вы, радцы да лавники, только и можете, что споры об имуществе разрешать радецким судом да убийства и другое — судом лавничьим.
И дремлет за окном ратуши мордастый лавник, ожидает, когда какого-нибудь вора поймают да приведут. А рядом, в огромном заезжем доме гостеприимном, думают богемские, немецкие и другие купцы, как бы Городню на очередной ярмарке обобрать.
Идёт стража в чешуйчатых латах. Подальше от неё, подальше от богатых лавок. Вот на этой стороне площади получше. Тут хочешь берковцем покупай, хочешь — горстью. Над дверями рыбных рядов рыба-кит глотает Иону. Над хлебными рядами великан-хлебоед жрёт каравай величиной с церковь — тоже выпукло вырезан, покрашен. А над дверями пивного ряда ангелок пускает струю. А что, действительно, как по-иному показать, что такое пиво и что оно делает с людьми.
Хлебник и рыбник, хозяева двух больших соседних лавок и многочисленных при них складов, сидели у двери в теньке, на каменных скамьях, да лениво разговаривали о том о сём. Болела с похмелья голова: вчера хорошо помолились богу Бортю, которому по весям и поныне ставят в жертву возле свепетов березовый сок и разбавленный водою мёд и имя которого при отцах духовных вымолвить — смилуйся и спаси нас, Господи Иисусе.
Худой рыбник скрёб пальцами в рыже-коричневых волосах. Хлебник, весь будто бы из своих хлебов сложенный-сбитый, мутно смотрел на мир, палкой чертил на земле что-то непонятное.
— Чего это ты чешешься? Блохи одолели, что ли?
Рыбник якобы возмутился. Ответил старой, как мир, шуткой:
— У-у. Блохи... Что я тебе, собака, что ли? Вши-и... Просто, братец, голова болит. Весь я сегодня... как водочная бутылка.
— Ну вот. Сегодня, как бутылка, а вчера поперёк канавы лежал, как запруда... И вода через тебя поверху журчала, как у плохого мельника.
— Ладно, хватит! Что за привычка припоминать из вчерашнего всё самое неприятное.
— Не буду. Как там у тебя хоть торговля, рыбный кардинал?
— Ну-ну, не нюхал доказательной инквизиции?
— Да здравствует церковь святая. Так как?
— Аман. Дерьмово. Запасов нету.
— У обоих у нас тех запасов нету. Ни у кого нету.
— Ну-ка, дай послушать. Что-то там юродивые загорланили, да мещанство наше туда побежало.
Там, где одна из сторон площади едва не обрывалась в ров, невдалеке от замкового моста, действительно взахлёб и наперебой (даже напрягались на лбах и шеях жилы) вопили два человека — юродивый, похожий на тюк тряпичника, лохматый, худой, как шест, и здоровенный звероподобный человечище в шкурах и в кожаном поясе на половину живота, с голыми руками и ногами. Грива волос, безумные глаза, челюсти, которые могли бы раздробить и камень. Расстрига от Спасоиконопреображения, а нынешний городской пророк Ильюк. Вздымал лапы, похожие на связки толстых корней:
— И придет за мною — явление мне было — кто-то как за Яном Крестителем... Иезекииля знаете?
— Нет! Нет!
— Так ему, как и мне, сказано было: по грехам вашим и шкодливому юродству тоскует по вам небесный Иерусалим. Воды ваши горьки, ибо горелка, что выпили вы, — тут расстрига закрыл глаза и провёл ладонью по пузу, — по-ошла-а по жилам земным. И сказано мне из Иезекииля: «Ешь ячменные лепёшки и пеки их на человеческом кале».
Бабы вокруг плакали. Мещане и ремесленники мрачно смотрели в отверстую пасть. А тут ещё поддавал жару юродивый: кричал о сгоревшей земле, о судящих мышей коршунах, о небе, которое вот-вот совьется в свиток.
Горестно было слушать его — хоть ты плачь. И одновременно немного и приятно. Ибо всё же обещал и он какое-то просветление.
— Но придёт, придёт муж некий и освободит вас! Близко! Близко! Близко!
Рыбник сплюнул похмельную слюну.
— Что это там дурень о суде кричал?
— Судят сегодня кое-кого в замке церковным судом.
— Что, может, напускавших порчу? От кого голод?
— Голод — от Бога.
С самого окончания строительства Старого Замка суд чаще всего заседал в большом судном зале. В малом зале замковый суд собирался только на особо тайные процессы. Отдавали большой зал и церковному суду, если этот последний не боялся вынести сор из своей избы. Тайные же допросы он проводил обычно в подземельях доминиканской капеллы, если судили католики. А если судили православные, то в подземной тюрьме возле трёхглавой Анны либо в одном из митрополичьих домов — каменных строений у Коложи.
Сегодня достославный синедрион сидмя сидел в большом судном. Отдохнув после охоты, хорошо таки выпив накануне (а Лотр ещё и разговевшись), отцы непосредственно приступили к важному делу, ради которого жили в этой земной юдоли и носили мантии и рясы разного цвета, в зависимости от того, как кому повезло.
Зал был, собственно, верхней половиной восточного нефа. Замковый дворец был построен в виде базилики, как церковь, и имел шесть нефов, из которых средний был лишь немного выше остальных. К нему прилегало по два боковых нефа с каждой стороны и один поперечный, трансепт. Средний неф был во всю высоту здания и служил залом для тронных приёмов. В трансепте были покои великого князя, а потом короля и их дворов, теперь довольно запущенные. Боковые и поперечный нефы были после похода Витовта на Псков разделены на два этажа. В нижнем этаже западного нефа жила стража, во втором — привилегированные воины. Другой западный неф служил жильём для замковых жителей, и там были скарбница и подземный ход за Городничанку. В первом, восточном нефе, на двух этажах, были жилища для уважаемых гостей и огромная дворцовая часовня. И, наконец, в первом этаже крайнего восточного нефа были темницы для родовитых и склады оружия.
На втором этаже значительную часть помещения занимал большой судный зал (малый был в трансепте, под боком у короля), а меньшую, отделенную от него при Витовте же стеной в три кирпича, — пыточная. Из неё скрытый ход в стене вёл через все этажи под землю, где были камеры для узников, а ещё глубже — каменные мешки, в которых терялся навсегда след человеческий и откуда за столетие с лишним не вышел, кажется, никто, даже на кладбище. Об их жителях просто забывали и, если спущенный вниз жбан с водою через три дня полным возвращался назад, — закрывали дырку в потолке мешка камнем, будто запечатывали кувшин с вином, а через полгода, когда переставало вонять, спускали туда же на верёвке нового узника. Из-за того, что судный зал был в верхней части нефа, острые готические своды с выпуклыми рёбрами нервюр висели едва не над самой головою, поперечно-полосатые, в красную и белую полосы. Узкие, как щели, верхние части окон были у самого пола, и поэтому свет падал на лица членов суда неестественно, освещая лишь нижнюю часть подбородка там, где он переходил в шею, клочок под нижней губой, ноздри и верхнюю часть верхних век с бровями. Носы бросали широкую полосу тени на лоб, беспросветная тьма лежала в глазницах, и лица судей казались поэтому зловещими, необыкновенными, такими, каких не бывает у людей.
Судьи сидели на возвышении, возле самого входа в пыточную, за столом, который был завален скрутками бумаги, фолиантами дел, перьями. Кроме Босяцкого, Комара и Лотра сегодня, как на всех процессах, которые были церковными по юрисдикции, но касались всего города, сидели в судном зале войт города Цыкмун Жаба, широкий брюхом, грудью и всем другим магнат, разодетый в златотканую чугу и с печатью невероятной тупости и такого же невероятного самовозвеличения на лице; бургомистр города Юстин, которого уже третий год избирали на годовой срок: мещане — потому, что был относительно справедлив, купцы — потому, что был богат, а церковь хоть и не избирала, но не возражала, ибо только они одни знали, сколько всего разного удалось ей и магнатам вырвать от Юстина, рады и города за эти три года.
Сидел кроме них схизматик (ничего, что Городня тогда была преимущественно православной), преосвященный Рыгор Городенский, а в миру Гиляр Болванович, а для неучтивых и теперь просто Гринь. Рыхлый, сонный, с маленькими медвежьими глазками. Одни только горожане знали, что, если приходится разнимать в драках городские концы, эта вялость преосвященного может совершенно неожиданно, как у крокодила, перейти в молниеносные скорость и ловкость.
Кроме них, было ещё несколько духовных за судейским столом, а в другом конце зала глашатаи, которые после начала суда выйдут за стены и объявят обо всём городу, и десятка три любопытных из шляхты и их жён.
Да ещё возле стен стояли стражники, а среди них выделялись двое: полусотник Пархвер, настоящий гигант в сажень и шесть дюймов ростом и соответствующий в плечах и груди, и сотник Корнила, мрачного вида, низколобый и коренастый, как коряга, воин.
На Пархвера на улочках смотрела толпа. В Кракове по нему сходили с ума придворные развращённые жёны, так как был он не просто болезненный гигант, которого и ветер переломает, а настоящий, пропорционально сложенный богатырь, первый на коне, первый на мечах, первый за столом, с руками, толщиной, как средний человек в поясе, весом немного тяжеловат. И притом не бык. Лицо спокойное, глаза большие и синие, даже с задумчивостью, волосы золотые. Чёрт его знает, как его такого умудрились выпустить на свет?!