— Припиши: «Вельинское рассеяние хотел идти», — Предложил Лотр. — Народ это любит, непонятное.
«Ну их к дьяволу. Не стоит и слушать. Одни морды вокруг... Интересно, где сейчас Анея, кто спасся? Только не думать, что после суда снова истязания, ещё более страшные, последние, что будут вырывать огнём имена всех, кого знал в жизни и кого тем самым мог «заразить искажёнными, неправильными, ошибочными мыслями, которые — от дьявола». Ну, нет. Уж этого удовольствия он постарается им не дать. Смеяться надо, издеваться чтобы аж заходились от злобы, чтобы лет на десять приблизить каждому конец».
— Что скажешь, лже-Христос? — долетел до него голос Лотра.
Он сказал безо всякого пафоса:
— А что говорить? Мог бы напомнить, как вы меня им сделали. Но глух тот, кто не хочет слышать. Беспамятен тот, кто хочет осудить. А вы никогда ничего иного и не хотели. Лишь бы доказать, наперекор правде, что всегда правы. И не за самозванство вы меня судите, а за то, что я, мошенник, бродяга, шалбер, перестал быть мошенником, стал тем, кем вы меня сделали, кем боялись меня видеть. Воскресни сейчас Бог, воскресни тот, с кого началось ваше дело, вы и с ним совершили бы то, что со мной. Зачем управителям и холуям, чтобы хозяин вернулся в дом? Они ведь грабят.
— Богохульствует! — завопил внезапно Жаба. — Слышите! Он оскорбляет Бога!
Магнат, закатив глаза, рвал на себе чугу. Комар торопливо скрипел пером.
Попросили свидетелей. Первой вошла женщина под чёрным плащом с капюшоном. Сердце Братчика опустилось. Он узнал.
— Марина Кривиц, — обратился Лотр, — отвечай, слышала ли, как хвастался необычностью рождения?
Магдалина молчала. Братчик видел лишь глаза, которые смотрели на него через щель в капюшоне умоляюще и тоскливо. Молчала. И с каждым мгновением всем членам подлейшего синедриона делалось неприятнее и неприятнее.
— Интересно, почему это вы взяли её свидетельницей и, наперекор своему обычаю, не привлекли к делу? — шёпотом спросил у Босяцкого Юстин.
— А вы что, хотели бы иметь такого сильного врага, как новагродский воевода? Так вот, она без нескольких дней его жена.
— Мартела Хребровича? Он что, овдовел?
— Почему Мартела? Радши.
— А Мартел?
— Отправился к праотцам.
— Как это так?
— А так, — улыбнулся Босяцкий. — Поехал пить к врагу «чашу примирения», а ему там и проломали череп.
— Чем?
— Да «чашей примирения» и проломали.
— Славянская дипломатия, — сказал Юстин.
Братчик видел глаза и понимал, что она и прийти сюда согласилась, лишь бы посмотреть на него. Сердце его щемило. Много бы он отдал, чтобы она не страдала по нему.
Молчание держалось. Лотр повторил вопрос.
— Нет, — резко ответила она. Отвязалась, чтобы на него смотреть.
— Чертил ли знамения и пентаграммы, отпугивающие дьявола, на дверях тех мест, которые являются возлюбленным его прибежищем, как то: дома мудрствующих, дома поэтов, не пишущих псалмов и од, кладбища самоубийц, мечети, синагоги, разбойничьи притоны, дома анатомов и философов...
— Церкви и костёлы, — вставил Христос.
Он хотел дать понять Магдалине, что он знает, какая судьба его ожидает, мужественно смотрит ей в глаза и не жалеет ни о чём.
— Оскорбляет Бога! — загорланил Жаба.
— Знаю одно, — продолжила она. Измучили вы тело моё и душу. Силой вытолкнули к нему. А я меньше всего хотела бы вредить ему. А за прошлое прошу у него прощения.
«Боже, она ещё хочет укрепить моё мужество! Дорогая моя! Добрая! Бедная!»
— Чертил или нет?
— Нет.
— Понятно, — размышлял иезуит. — Он сам сказал: «Церкви». Он, стало быть, не чертил на их дверях знамений, отваживающих сатану. Пиши: «Церкви Божьей от сатаны не защищал, проникновению сатаны в неё не препятствовал».
— А зачем? — спросил Христос. — Он, сатана, давно уж там. И если уж ставить знамения на церковных дверях, так ставить их изнутри. Чтобы не вырвался сатана наружу.
— Отвечай, женщина, что знаешь ещё? — не унимался Лотр. — Не видела ли на плече этого сатанинского отродья след когтя, а на лопатке — следа от огневого копья, которым сбрасывало его в ад небесное воинство?
— Нет.
— Что можешь сказать про него?
Женщина выпрямилась и вздохнула:
— Что? Хотели слушать? Так слушайте.
Она смотрела на него:
— Никогда, никогда в жизни не видела лучшего человека. Поэтому вы и судите его. А на его месте стоять бы вам. Всем вам... Братчик, слушай меня и прости. Я выхожу замуж. За эту твою силу на паскудном этом суде я всё больше и больше люблю тебя. Но я выхожу замуж. За сильного человека. За того, который позволит мне делать всё. Поэтому и выхожу. Я не могу освободить тебя от страдания и смерти, не могу дать своей теплоты, да она и не нужна тебе. Прости. Но зато я могу дать твоей душе на небе блаженство справедливости мщения. Они ещё не знают, какого они врага приобрели себе. Последнего. Яростного. Ни на минуту, даже во сне, не забывающего о мести.
Молчание.
— Умри спокойно, сердце моё, свет моей души, лучший на земле человек. Не жить тебе в этом паршивой свете. Добрым — не жить.
— Это не вечно. — Сдавливающее яблоко стоялиов Христовом горле. — Спасибо тебе. Я люблю тебя.
И тут женщина внезапно упала. Что-то как подсекло ей ноги.
— Прости. Прости. Прости.
Она поползла было на коленях. Два стражника подхватили её под руки, подняли, повели к двери. На пороге она изнемогла, выпрямилась:
— За эту минуту моей слабости они заплатят стократ. Они умрут, Братчик. Клянусь тебе, Юрась. Умри спокойно.
Он не хотел слушать дальше и не слушал. Всё остальное было неважно. Допрашивали богатых торговцев и магнатов, допрашивали рыбника с хлебником. И он слышал и не слышал, как они трындели, что он хотел разрушить храм Божий, что подрывал торговлю, что замахнулся на шляхту, магнатов, церковь и порядок. И что не ценил пот трудящихся, раздавая всем поровну хлеб, а тогда кто же захочет работать, чтобы иметь больше.
И рыбник говорил, что он подрывал государство. А хлебник говорил, что он учил против народа и закона. И что закон — это вот вы, славные мужи, но народ — это мы. И спрашивал, на что может надеяться этот «Христос», опоганив народ и учинив ему вред. И говорил, что народ требует смерти.
Он почти не слышал этого. Лицо Магдалины плыло перед его глазами. Слова её звучали в его ушах. И он впервые подумал, что если бы не его любовь, то надо было бы признать, что она, по крайней мере, не хуже Анеи.
Но поздно было.
— Поскольку соучастников на предварительном истязании выдать отказался, — смерти подлежит, — заключил Комар.
— Богохульнически утверждал, что он Христос, — уточнил Босяцкий. — Достаточно и этого.
— Тяжеловато мне решить этот вопрос, — тужился Жаба. — Умер Христос, а говорят, что жив. Какой-то Христос умерший, о котором говорят, что он жив.
— А ты не напрягайся, — сказал Христос. — Я тут — сбоку. Вы подумайте, удастся ли вам всем вашими вонючими руками, всей вашей глупой силой убить правду? Бесславные, сможете ли вы низринуть славу погибших и погибающих за людей, за народ? Кто-то за них кровью кашляет — он сильнее вас со свиным вашим жиром. Кого-то вешают — ему длиннее жизнь суждена, нежели вам. Ничего из их дел не исчезает. Это вы исчезаете. А они — нет. Ибо они за народ. За все народы полностью, сколько их есть. За все, которых вы ссорите, натравливаете, заставляете драться, чтобы оборвать портки и с дьявола и с Бога да спокойно сидеть на совещаниях своей ж... — головы ведь у вас нету, — которая не менее чем в двенадцать кулаков.
Лишь один Юстин начал мерить на краю стола — а сколько это будет, зад в двенадцать кулаков? Остальные потеряли равновесие.
Словно гроза подняла на ноги суд. Рвались к Братчику, били, мелькали колья. Он смотрел на них не моргая. И это был такой жгучий взгляд, что колья опустились. Судьи кричали, и в горячке их бессвязные слова нельзя было понять. Из глоток будто бы рвался собачий лай.
— Что ж вы, люди? — издевался он. — Ослица Валаамова и та человеческим голосом говорила.
Не помня себя от бешенства, Комар бросился к Христу, схватил за грудки:
— Истязать будем! Быстрее! Пока не поздно! Тайные мысли! Тайные мысли твои!
Братчик отвёл его движением руки:
— Ну, зачем ты ртом гадишь? Подумаешь, тайные мысли. Ты учти, дурак, нету в мире человека, который этих моих мыслей не знал бы и не разделял. Ибо это общие мысли. И на мир, и на весь ваш выводок. Только что никто их не высказывает. Я-то их высказал. Оружием. А повторять их тут — бисер перед свиньями...
Понимая, что суд чем дальше, тем больше превращается в осуждение самих судей, Босяцкий встал:
— Достаточно. Этот названный Христос во имя люда, государства и церкви подлежит смерти. И передаём его в руки светской власти, раде славного города, чтобы, по возможности и если мера зла им не превышена, обошлась она с ним тяжело и не проливала крови.
Юстин, всё время сидевший, опустив глаза, поднял их. В глазах был ужас. Весь побледнев, как холстина, бургомистр спросил:
— Вы что же, на нас хотите навести кровь этого человека?
— Почему? — спросил Босяцкий. — Сказано ведь «без пролития крови».
Христос сделал шаг вперёд:
— Срамлю судилище ваше довеку. Быть дому вашему пусту.
И он плюнул на середину зала суда.
Глава LV
ИСТИНА БУРГОМИСТРА ЮСТИНА, ИЛИ HOMO HOMINI MONSTRUM
...а они не таковы, но сборище сатанинское.
Откровение, 2:9
Улицы были ещё не совсем убраны, ибо убитых некоторое время не разрешали хоронить — в устрашение другим. Злоба было такова, что, казалось, не хоронили бы и совсем, но дни стояли ещё довольно тёплые, даже иногда знойные, и власти побоялись миазмов, которые, как известно, порождают проказу, оспу и моровое поветрие, чуму, не говоря уж о прочих украшениях жизни.
Стража вела его по улицам, прокладывая дорогу сквозь толпу богатых мещан, торговцев и зевак. Он не смотрел на них. Он смотрел, как навалом бросают в подводы трупы, как их везут, как смывают с брусчатки засохшую кровь целыми лоханями воды. Он знал: сегодня ночью его снова возьмут в замок (незаконные пытки после суда надо было прятать; все знали о них и все делали вид, что их нет), а потом через час — день — три — неделю (насколько его хватит и насколько быстро разуверятся в успехе палач и судьи) отведут назад в темницу при суде рады, чтобы немного поправился, чтобы затянулись перед казнью раны. Но ему всё это было почти всё равно после того, как Магдалина дала новую закалк