Христос приземлился в Городне (Евангелие от Иуды) — страница 85 из 98

у его сердцу и показала ещё раз, что за эту твердь стоит гибнуть. Что стоит гибнуть за едва заметную плесень на ней, за людей. Ничего, что они пока наполовину хищни­ки, наполовину жертвы, что живут среди них кролики, тигры и хори. Что поделаешь? Они сейчас лишь корни, сверлящие землю и навоз, они долго, очень долго будут сверлить навоз, пока не выгонят из себя стебель, пока не разгорится на нём прекрасный цветок Совершенства. Он предвидел, каков будет этот цветок, и за него способен был погибнуть.

Это было всё равно. Неодинаковым было другое, то, что по улицам везли прах, в который превратились наилучшие из этих корней, наиболее чистые и жизнеспособные: друзья, братья, товарищи.

А вокруг бурлила толпа, которой он не замечал. Её не было, когда строили царство справедливости, её не су­ществовало и сейчас. По крайней мере, для него.

— Торговлю подрывал! — горланили слюнявые пасти.

— Лжеучитель!

— Вервием гнал нас из храма!

Приблизительно посередине Старого рынка горел небольшой костёр: какой-то затейник заранее готовил главную часть спектакля. Братчик приближался к этому костру и улыбался своим мыслям. Он видел дальше их. В глубине времён видел за этими звериными пастями гор­дый и справедливый человеческий рот. И он улыбался.

— Смеёшься? Может, корону хочешь?

Красавец верзила с мутными от возможности покуражиться глазами рвался сквозь стражу, которая не слишком и держала его. На вознесённых в воздух клещах светилась вишнёвым цветом железная корона.

— Н-не держите м-меня! — пена валила из губ кра­савца.

Он поднял клещи, он ещё не опустил их, а волосы на голове у Юрася затрещали... Бургомистр Юстин ударил верзилу ногою в пах, и тот сложился пополам. Корона покатилась под ноги гурьбе, раздался вопль обожжённых. Стража бегом тащила Юрася к гульбищу ратуши. Юстин пятился за ними с кордом в руке:

— Люди! Вы мне верили! Много лет правил я вами по правде... где мог. Винюсь, беда моя в этом. Но я старался спасти каждого из вас, свиньи вы паршивые, хоть и не всегда это удавалось. Ну что вам в этом человеке?!

Гурьба ревела и рычала. Кучке людей едва удалось прорваться сквозь неё на гульбище ратуши. Юстин не знал, что всё это видят из замкового окна Босяцкий и Лотр.

— Глас народа — глас Бога, — прокомментировал Лотр.

Иезуит улыбнулся и поправил его:

— Глас народа — глас Бога из машины.

Бургомистр знал, что ярость, пускай и животную, надо сорвать. Сделал незаметный жест начальнику стражи. Через несколько минут два латника выволокли на гульбище скованного расстригу, пророка Ильюка.

— Возьмите пока этого! — крикнул бургомистр. — Этот проповедовал лживо и наушничал.

— Ты нам пескаря за сома не подсовывай! — лез по ступеням на гульбище, грудью прямо на острия копий, хлебник.

Юстин склонился к нему:

— Доносил! Его старанием много кого убили... Твоего, хлебник, брата, Агея...

— Ильюк хлебом за мой счёт никого не кормил, — безумно кричал хлебник. — Плевал я на его вину! Наушничал?! А кто не наушничал! Агею же так и надо! В вере колебался! В ересь жидовствующих броситься хотел! Поместья, имущество церковное осуждал, делить хотел! Времен апостольских им возжелалось!

Бургомистр стремился перекричать народ. Иссечённое шрамами, отмеченное тенью всех развратов, суровое страшное лицо налилось кровью.

— Да вы знаете, за что его взяли, свинтусы вы?! Он, Ильюк, во время «ночи крестов» раненых добивал. Раз­девал их, грабил, мародёрствовал!

Его не слушали! Гурьба лезла по ступеням.

— Так им и надо! Царства Божьего на земле хотели! На имущество лучших руку подняли! Отпускай Ильюка!!!

Выхватили расстригу из рук стражи, стащили с гульбища. Какой-то тёмный человечек поворожил с отмычкой около его запястий, и цепи серебряной змеёй упали на землю. Ильюк поболтал кистями рук в воздухе и внезапно неукротимо, радостно завопил:

— Распни его!

Толпа подхватила:

— Убей его! Убей! Завтра же! У-бей е-го!!! Из мёрт­вых никто не воскресал!

Юстин приказал оставить гульбище.

...Следующих два дня прошли в диком рёве горна, натужном скрипении дыбы, лязге металла, заставляющем до боли сжимать зубы, в скачках тьмы и пламени и во всём таком ином, о чём не позволяет писать душа и на описание чего не поднимается рука.

На третий день после заключительной пытки «жеребёнком» (новый, неаполитанский способ) Братчику вправили руки, смазали всё тело маслом и на носилках отнесли в темницу рады, ибо идти сам он не мог.

Все эти дни и последующие, когда он отходил, Юстин, объявив себя больным, сидел дома.

Многодневные страшные пытки окончились ничем. Мужицкий Христос не подарил им ни единого слова, ни единого проклятия, ни единого крика или стона. Гово­рить можно было на суде. Тут надо было молчать и дока­зывать молчанием. И он доказывал. Отдав в их руки своё сломанное, выкрученное тело, на котором они испыты­вали всю утончённость своего римского искусства, он не отдал им ни грана своей души и только, когда делалось уж совсем нестерпимо, коротко смеялся, глядя им в гла­за. Смех был похож на клокотание. И они понимал, что даже «вельёй» не добьются от него ничего другого.

Накануне дня казни в темницу к нему пришли Лотр, войт Цыкмун Жаба и — впервые за всё время — бургомистр Юстин. Первый — чтобы предложить исповедь и причастить, второй — чтобы присутствовать при этом и потом скрепить своей подписью конфирмацию на смерть. Третий — чтобы спросить о последних желаниях осуждённого, получить частные поручения (вроде: «Платок передайте такой и такой на улицу Грунтваги; поцелуй мой, ибо я любил его, такому и такому; часть денег — на ежегодную мессу по душе моей, остаток — нищим, а одежу мою палачу не отдавать, как то обычай говорит, а сжечь, а палачу заплатить за неё вот этими деньгами, на которые я сейчас плюнул») и провести с узником последний вечер перед тем как отойдёт он ко сну или к мыслям.

...Христос сидел на кровати голый до пояса, накинув лишь себе на плечи плащ. Он зарос, щёки провалились, на груди были красные пятна. Смотрел иронически на Лотра, который изрядный час преклонял колени возле него и вот теперь последний раз талдычил своё предложение:

— И ещё раз говорю, что милости матери-церкви нет границ, что и тебе она не хочет отказать в утешений. Тебе, лже-Христу.

— А я жалею о том, что упало на меня это имя, может, больше вас.

— Это почему? — обрадовался Лотр.

— А так. Каковы бы мои намерения ни были — именем своим вред принёс. Напрасную надежду в сердцах поселил. Дескать, не только в душах, дескать, и на небе может быть доброта.

— Вот видишь, мы её тебе и несём.

— Брось. Сам ведь ты в это ни хрена не веришь. Иначе не была бы такой паскудной жизнь твоя... Ну, перед кем я исповедаться буду? Чем, из чьих рук причащусь? Что, мало было людей, которым вы в облатке яд подавали? Куда ж Бог смотрел? Сделал бы, чтобы в этом угощении яд исчез. А?

— Развязал язык, — буркнул Жаба. — На дыбе так молчал.

— А мы с тобой разные люди. Ты, к примеру, на дыбе такие бы речи да крики закатывал, что дьяволов бы воротило, а тут бы молчал, как олух, ибо ты в умной беседе и двух слов не свяжешь, осляк.

— Братчик... — Лотр очевидно ожидал ответа.

— Не изводи ты, кум, ценных сил, — сказал Христос. — Пригодятся в доме разврата. Ну, ты ведь знаешь мои мысли. И на темницах ваших печать сатаны, и причастие ваше — причастие сатаны, и доброта — доброта сатаны. И вообще, отчего ж это Бог, если он уж такой божественный, темницы для добрых терпит? А если он злой, так зачем он?

Лотр развёл руками. Потом он и Жаба вышли, оставив Юстина в темнице.

— Не надо мне утешение, — уже другим тоном про­молвил Христос. — И причастие из грязных рук. Голый человек на земле без человека. И зачем ему боги?

Светильник бросал красный свет на обессилевший лик Христа и на широкое, иссечённое шрамами, лицо Юстина. Стоял канун месяца вересков, и сквозь решётку повевало откуда-то из-за замка, из-за Немана, теплотой и мёдом.

— Ты знаешь, что тебя сожгут? — глухо спрос Юстин.

— Н-нет, — голос на мгновение осекся. — Думал, виселица.

— Сожгут. Если войт повторит на эшафоте слова о костре. Если что-то ему помешает — найдут иное средство.

— Пускай, — произнёс Христос.

— Боишься? — испытующе спросил бургомистр.

— Ясно — боюсь. Но ведь хоть бы я роженицею причитал — ничего не изменится.

— Я прикажу класть сырые дрова. Чтобы потерял сознание до огня, — буркнул Юстин.

— Спасибо.

Господствовало неловкое молчание. И вдруг Юстин с печалью крякнул:

— Говорил ведь я тебе, недолго это будет. Зачем ты меня живого оставил? Чтобы совесть болела? Прежний я, прежний... Ничего ни ты и никто другой не сделает из людей.

— А ты не прежний.

— Пускай так. Мне от этого не легче, если человек именно такая свинья, как я и думал.

Христос смотрел и смотрел Юстину в глаза. Ужасные это были глаза. Всё они видели: войну, интриги, стычки, разврат, яд и вероломство. Всему на свете они знали цену. Но, видимо, не всему, так как бургомистр не выдержал и опустил голову.

— Понимаешь, Юстин, — продолжил Братчик, — был и я наподобие безгрешного ангела. Смотрел на всё телячьими глазами и улыбался всему. Не понимал. Потом мошенником был. Такой свиньёй меня сделали, — да нет, и сам себя сделал! — вспомнить страшно. Бог ты мой, какие бездны, какой ад я прошёл! Но теперь я знаю. Смотрю на небо, на звёзды так, как и прежде смогрел, но только всё помню, всё знаю. И знания своего никогда не отдам.

Помолчал.

— Думаешь, я один так?

— Нет, не думаю, — с трудом выдавил бургомистр

— Видишь? Рождается на этой тверди новая порода людей. Со знанием и с чистотой мыслей. Что ты с ними поделаешь? Уничтожишь разве? И это не поможет. Память... память о них куда подеваешь? Вот Иуда. Тумаш, Клеоник, сотни других... Да и ты делаешь первый шаг.

— Поздно. Стар я. Вины многовато на мне.

— Не во всём вы виновны. Другого не видели. Времена быдла. Соборы, как диамант, халупы, как навоз. Да только в этом навозе рождается золото душ. А в алмазных соборах — дерьмо. На том стоим. Да только увидят люди. Засияет свет истины.