— Добрый день, — поздоровался Христос.
— Здравствуй, — ответил Бог. — Заходи в хату.
— А я в тебя не верил, Отче.
— И правильно делал. Это ведь как сон. Сон страдающих. Гибнущих, как ты.
Зашли в хату, вытерев от облаков ноги на дымчатом половике. Помыли руки под глиняным рукомойником. Мария, очень похожая на Анею и Магдалину, вместе взятых, кланялась низко:
— Заходи, гостьюшка, заходи, родненький. А вот ведь и думала, что добрый человек зайдёт. Мойся, угощать сейчас буду, быстренько. А что это за гостьюшка такой предорогой?
В хате всё было богато. Вышитые полотенца, строганый пол. На полках — муравленые мисы, целых двадцать штук. Белая печка с десятками выступов и ниш, разрисованная цветами и гривастыми конями. На дубовом столе, на суровой льняной скатерти — «вдовы» в виде баранок с травничками, ягодными водами и, судя по аромату, с тминовкой, высыпанная вяленая рыба, огнедышащие раки, посыпанные зелёным укропом, чёрный хлеб, печённый на кленовых листьях, колбаса, выковырянная из кувшина, где лежала она и хранилась в топлёном холодном сале. Тут же огурцы солёные и огурцы свежие, а при них мёд, редька в сметане, белый сыр, клетчатый от полотна, в которое был завёрнут, мочёные яблоки и много-много чего ещё. Саваоф разделывал ножом блестяще-коричневую тушку копчёного гуся. Христос сидел в красном углу и смотрел на всё это богатство.
— Это вы все так кушаете?
— А то как же.
— По праздникам?
— Почему? Каждый день. Да и ты ведь хотел этого для людей.
— Хотел. Не верил, что будет скоро.
— Бу-удет.
Саваоф достал из-под скамьи «аиста». Улыбнулся:
— Вишь, снова отлила немного в белое тесто. Это же такой продукт истратить попусту!
— А хватит вам залить глаза, — прикидываясь злобной, сказала Мария. — Это ведь, вишь, прячутся за бутылкой этой, как зайцы за пнём, так ещё мало этого им. Достаточно! Травничком допьёте. Угощайся, гостьюшка. Чтоб и сыт и пьян. Всего хватит. Всё у нас есть. Вон как Никола святой приходит с женою, так жена идёт и саночки за собою тащит. Заранее. Чтобы, стало быть, домой потом отвезти... А тебя и напоим, и уложим, и, как по обычаю белорусскому полагается, в кровать ещё рюмку тебе принесу.
— Вот, затарахтела, — с любовью промолвил Саваоф. — Слышишь, кум? Да ты не тараторь, Мариля. Ты щи подавай... Ну, с прибытием, сынок.
Выпили. Перехватило дыхание. Стали закусывать. Мариля принесла горячий горшок.
— Поешь, батюшка, вдоволь.
— Ну-ка, под щи.
Они ели. Мариля подливала, подкладывала, расстилала на коленях Юрася полотенце смотрела на парня горестно, подпершись рукою.
— Рассказывай, — предложил немного погодя Саваоф. — Как там на моей земле белорусской? Сам знаю, скверно так, что хуже быть не может, благодаря лютым пастырям этим, но ты рассказывай, говори.
И Христос рассказал. Обо всём. О голоде и мошенничестве, о надувательстве, порабощении, подлости, ханжестве и об убийствах честных. О деле веры и святой службе, о диком унижении достойных и зажимании рта, о бесстыдной льстивости и высоком мужестве, о ярости и мятеже, о дикой боли и высокой печали, обо всём, о чём мы уже знаем.
...Плакала Мариля, когда он закончил, а сам он сидел, закрыв ладонями лицо.
Саваоф высморкался в белую тряпочку, покачал головою, налил Христу водку вместо рюмки в огромный кубок и произнёс глухо:
— Выпей. Тебе сейчас вот так и надо хлестнуть. Запьёшь тут от такой жизни. Выпей. Плюнь, сынок. Ну что ты с ними поделаешь, если они там, на земле, дураки, чекуши взбесившиеся. Молоды они ещё, люди. Глупы, пока что.
— Так что ж, и за таких гибнуть?
— Выпей... Выпил?.. И за таких, сынок... И за таких, какими они будут.
— Какими?
— Смотри.
И Саваоф широко распахнул окно.
В разрывах облаков всё чаще и чаще видна была земля. И вот вся она открылась глазам. В аквамарине океанов, где плавали добрые рыбы, в зелени пущ, где, нетронутые, непуганые, ходили олени и мирные зубры.
В золоте нив и платине северных рек, в серебряной белизне бесконечных садов.
Аисты парили над богатыми деревнями, и каждая из них была как пахучий букет. Земля, вся убранная, чистая до того, что на ней невозможно было найти ни одного пучка пырея, ухоженная до того, что её можно было обойти босому, нигде не порезав ног; эта земля дымилась от сытности и удовольствия, на глазах выгоняя вверх злаки и деревья. Золотые пчёлы жужжали в сени лип. Повсюду были благосостояние и зажиточность, повсюду — следы бесконечно приложенных к делу человеческих рук.
И вот появилась перед глазами Братчика та земля, по которой он ходил и с которой пришёл. Он узнал некоторые старые здания, старательно ухоженные, ненарушимо сохранённые людьми. И земля эта была прекрасной, как и тогда, но вместо хат, похожих на хлева, возникли строения из смолистой сосны и камня, и новая повсюду бурлила жизнь. Земля была красивее всего, что он видел сквозь облака. Огромные коровы, которых никто не убивал, мирно жевали жвачку и пахли молоком. Кони, которых никто не бил, ходили по густо-зелёным заливным лугам и смотрели на мир человеческими глазами. Люди, которых никто не обманывал, не грабил и не обижал, работали на полях и пели.
Города были — чудо совершенства, и даже среди полей кое-где стояли голубые, удивительной красоты замки и башни.
Ободранная и несчастная при нём, ограбленная воеводами и войтами и хищными набегами чужаков, она сейчас распростиралась перед ним в нетленном сиянии вечной красы. Мудрая, трудолюбивая, богатая, возлюбленная. Родина!
И звучали на ней песни, и долетали с неё голоса. Звучал, как музыка, нежный и твёрдый, прекрасный, вечный, бессмертный белорусский язык.
И мужицкий Христос заплакал. И слёзы покатились по его щекам. А над ним легковесно, с разлёта вращаясь через голову, звонили, мелодически смеялись, ликовали колокола.
Прямо над головою человека, который спал и плакал во сне, прозвучал дикий удар в сторону ленивого и нерушимого замкового колокола. Звериное рычание, рёв истязаемого демона. Содрогнулась земля.
Ещё удар... Ещё... Ещё...
Глава LVIII
«РАСПНИ ЕГО!»
Слушая сие, они рвались сердцами своими и скрежетали на него зубами
Деяния, 7:54
Убитым лежит среди поля
Вожак этой рати — Христос.
Генри Лонгфелло
Ревели колокола. На улицах густо шевелился народ. Небо было синим и необычайно знойным для сентября, с грозовыми тучами на горизонте. Казалось, что на короткое время возвратился июль. Над Неманом, над Замковой горой, над Зитхальным холмом, над всей Городней плыли и плыли серебряные нити паутины.
Комедию хорошо организовали и только что не отрепетировали. Кашпар Бекеш, лишь два дня назад приехавший из деревни и не видевший всего, что происходило в Городне, расспросив о событиях и понаблюдав за подготовкою, только и сказал:
— Стараются. Из кожи вон лезут. Это ведь позор, если получится хуже, чем в Иерусалиме когда-то. Так там дикари были, а тут... просто мерзавцы.
Святая служба действительно лезла из кожи. Ещё утром Юрася привезли из тюрьмы рады на Подол, на берег Немана. Именно отсюда он должен был подниматься Взвозом к замку, на Воздыхальню. По всему этому пути двумя цепями стояла закованная в сталь стража. Людей в лохмотьях повсюду оттеснили подальше, к стенам домов, во дворы и в ниши. За спинами латников стояли люди, разубранные в аксамит и дорогой фелендиш, буркатель и парчу. Сверкали богатое оружие, радужные пояса, перчатки тонкой кожи, сафьян обуви.
И это было хорошо. Надо было показать всем такой взрыв народного гнева, чтобы стало ясно: повторения Христовой истории в Городне не будет.
Для Христа сколотили огромный сосновый крест, который он должен был затащить на Зитхальню. Он обязан был идти первым, и с ним лишь два стражника с кордами при бедре, с бичами в руках. Остальные участники процессии должны были идти саженях в пятидесяти за ними, словно давая понять, что на более близком расстоянии даже дыхание осуждённого может осквернить.
Первыми в этой процессии шли дети невинного возраста, наряженные ангелами; белые, полупрозрачные одежды, наплоённые волосы, крылья из радужного материала и восковые свечи в руках. За ними — пятьдесят девушек из богатых семей, также в белом и также со свечами. Они должны были всю дорогу петь отправные молитвы. За девушками шли монахи, одетые в белые и чёрные саваны с дырками, прорезанными на месте глаз, а за ними шагали латники.
Высшее духовенство должно было выйти процессией навстречу уже возле самой Воздыхальни.
Тронулись с места часов в девять утра, но было уже нестерпимо жарко. Весь предыдущий день и всю ночь созревала, видимо, да так и не вызрела гроза. Пыль столбом поднималась под ногами, невидимыми были в свете солнца огоньки над воском свечей, блестела сталь и медь, колыхались кресты в руках монахов, ангельскими голосами пели отправные молитвы девственницы.
Прочитали от имени суда приговор, в котором говорилось об издевательстве над церковью и о покушении названного Христа на истинную веру, о том, что названного Христа магистрат, которому церковь того Христа отдала, приговорил (при одном возражавшем, бургомистре Юстине) покарать, с лживым своим крестом, милосердно и без пролития крови.
Латник хлестнул Юрася бичом, чтобы лучше запомнил.
— Ясно, — отозвался тот, вскидывая на плечо тяжёлый крест. — Чего бы они ещё пролили? Кровь они выпили давно, и из меня, и из людей.
И пошёл по Взвозу вверх. Очень-очень медленно. Тяжело было, да и спешить не было причины.
Лотр ещё час тому назад отослал к Жабе гонца. Около Воздыхальни уже два дня назад были подготовлены поленница дров и столб, и поведение войта, отказавшегося скрепить использование костра своей подписью, выглядело, по меньшей мере, странно. Надо было узнать, что это означает, и, если войт подписывал конфирмацию пьяным, добиться, чтобы зачеркнул свою подпись и возвратился к старому своему предложешно, к каре огнём.