Корнила казался перед ним просто малым, хотя был среднего роста. Красный, немного грузнее, чем подобает, подстриженный под горшок, похожий в своих латах на самовар — ничего особенного. Млели по нему при дворе, где он тоже бывал в свите войта, куда меньше. И всё же, хотя женщины и тут делали политику в большей степени, чем этого хотели и чем об этом думали мужчины, Корнила шёл к военной верхушке быстрее всех. И все знали: именно ему дадут тысячника, если в случае войны немного увеличится городенское войско. Потому что Корнила отличался удивительной, почти нечеловеческой расторопностью, верностью и дисциплиной, а у Пархвера, хоть и умнее был, случались припадки ярости, гнева и боевой лютости, такой, когда человек уже не обращает внимания ни на что: ни на врага, ни на своих начальников.
Если ещё добавить, что из приоткрытой двери пыточной вырывалось и скакало по сводам и нервюрам зарево, что оттуда иногда выглядывал палач, — перед нами будет полная картина того, что происходило в судном зале тем летним днём.
Циприан Лотр сидел сегодня как старший на месте председателя суда. Непохвально посматривал, как фискал Ян Комар дремлет, нахмурив грозные брови. Что за скверная привычка спать на всех прениях?! «Берёт» излишне человек. И спит мало ночью. Но вот не дремлет ведь Босяцкий за своим отдельным, адвокатским столиком. Шелестит свитками бумаги и пергаментными листами, из-под аксамитистого чёрного капюшона смотрят живые глаза.
Этот не дремлет, хотя тоже не спит ночами, пускай себе совсем по другой причине, чем Комар. Во-первых, тайные дела (долго им ещё быть тайными, пускай не надеется, и хорошо, если лет через восемьдесят можно будет поднять забрало и открыто назвать доминиканскую капеллу иезуитской, какой она, фактически, вот-вот будет, либо, ни на кого не обращая внимания, возвести огромный новый костёл [1]); во-вторых, мысли о том, как кроме маленькой своей доминиканской школки прибрать к рукам, пускай себе и незаметно, приходскую да церковную школы. В-третьих, другие ночные дела. Это он тут лишь адвокат, а вот что он по ночам в подземельях доминиканской капеллы?!
Кардинал встал:
— Именем матери нашей, римской церкви, обвиняются сегодня в страшных преступлениях против Бога и человечества эти гадкие отродья ада, свора сатаны... Принесите схваченных.
Корнила принёс из боковой ниши и поставил на стол клетку с мышами. Среди любопытных завизжала какая-то пани. Начался Божий суд.
— Да устрашатся подсудимые суда Божьего. — Кардинал даже сам чувствовал, как исходит благородством его лицо. — Я, нунций его святейшества папы...
Он говорил и говорил, с наслаждением чувствуя, как легко плывёт речь, как тонко, совсем не по-кухонному звучит золотая латынь, как грациозно двигаются пальцы по краям свитков.
— ...исписав проступки их, передаю бразды правления судом фискалу. Прочтите обвинение, фискал.
— А? — лишь теперь проснувшись, спросил Комар.— Возьмите на себя щит веры, брат мой, чтобы отразить все раскалённые стрелы лицемера.
Епископ встал, моргая не только глазами, но и тяжёлыми бровями, поискал начало выступления среди листов, не нашёл. И вдруг рванулся сразу на крик, словно с берега в кипяток.
— Шалберы, мошенники, еретики в сатанинском юродстве и злодействе своём, объели они нашу цветущую страну, — пальцы епископа, будто в латы, закованные в золото, хризопразы, изумруды и бирюзу, тыкали в клетку. — Навозом должны вскармливаться — хлеба они восхотели.
Грубое резкое лицо наливалось бурой кровью, пенные хлопья накипали в углах огромного жестокого рта.
— Родину нашу милую, славный город Городню, город городов, осиротили они. Жрали, будто не в себе, и опоганивали рожь нашу, и выводили в ней таких же детей греха, как сами. Именем церкви воинствующей, именем Бога и апостольского наместника его на земле, именем великой державы нашей и светлейшего короля Жигимонта — я обвиняю!
Голос его загремел под низкими сводами, как голос колокола в клетке звонницы.
— Я обвиняю это отродье в беготне ночью под полом, в пугании жён и... любовниц...
Лотр понял, что Комар немного заврался. Употребил с разгону после слова «жён» союз «и», не сообразил, что бы такое назвать ещё, и, по своему опыту зная, что «любовница» всё ж менее позорно, чем «дети», ляпнул «любовницу». И это в то время, когда детей имеет каждый житель города, а держать любовниц — дело непозволительное.
— ...прожорливости, смраде зловредном, разворовывании чужого зерна и другом. Я требую каразна!
Нет, «любовниц», кажется, никто не заметил. Наоборот. Комар так взбудоражил народ, такой он сейчас исключительно величественный, что любопытные отвечают криками, а пани истерическим визгом.
— Прожоры! Хищники! Вредители!
Второй глашатай выходит, чтобы прокричать народу, чего требовал фискал.
Лотр вспоминает все такие процессы. Что поделаешь, Богy подчиняются и животные, хоть их душа тонёхонькая, совсем прозрачная и не имеет пред собою вечности и бессмертия. Судили лет сто назад в Риме чёрного кота алхимика... как же его... ну, всё равно. Повесили. Судили вместе с хозяином, лекарем из Майнца Корнелиусом, его барана, в которого вселился демон. Судили лет пятьдесят назад во Франции Сулара и его свинью. Его сожгли, её зарыли в землю. Демону, врагу рода человеческого, нельзя потворствовать, даже если он находит себе пристанище в бессловесном существе. Судили уже и мышей, в Швейцарии. И козлов судили и жгли. Этих, чаще всего, за схожесть с чёртом.
И, однако, Лотр улыбается. Он не знает, о чём думали другие судьи, верили ли в вину свиньи Сулара и барана лекаря, но он, Лотр, не уверен, что зубами мышей действовал на этот раз дьявол. Он знает, что этот суд что-то наподобие пластыря, оттягивающего гной, либо пиявок, сосущих лишнюю кровь, чтобы она не бросилась в голову. Можно проявить и милосердие, каким знаменита Христова церковь.
И под удар молота Лотр встаёт. Утихает яростный крик.
— Зачем же так жестоко? — Лицо его светится. — Бедные, милость церковная и на них. Признаёте ли вы вину свою, меньшие, обманутые братья наши?
Корнила наклонился к клетке. Но этого даже не стоило делать. Во внезапной мёртвой, заинтересованной тишине ясно отразилось жалостное попискивание мышей.
— Гм... Они признают себя виновными, — сипло констатировал Корнила.
— А вы им хвосты не прищемляли? — с тем же светлым лицом спросил Лотр.
— Не приведи Господь... Это ведь не человек... Я их, скажем откровенно, боюсь.
— Церковь милосердна. Так вот, брат мой Флориан, скажи в защиту заблудших этих.
Прикрыв глаза рукою, Лотр сел. И сразу встал отец Флориан. Улыбка на минуту промелькнула по устам, серые глаза смежились, будто у ящерицы на солнце.
— Они признались в разворовывании хлеба. Чему учили меня в таких случаях в Саламанкском университете? Учили тому, что главное в судебном деле — признание обвиняемого или обвиняемой. Даже если иных доказательств нет — оно свидетельствует о желании живого существа быть чистым пред Богом и церковью. Тут мы, к счастью, имеем достаточно доказательств. — Хитрая, умная, чем-то даже приятная улыбка вновь пробежала по устам тайного иезуита. — Имеем мы и признание. Стало быть, убеждать в необходимости признания никого не приходится, и книга правды, которую завещали нам чистейшие радетели веры Шпренгер и Инститорис, сегодня останется закрытой.
— Раскройте её! Раскройте! — завопила какая-то женщина на скамьях.
— Я знаю её наизусть, — продолжал доминиканец. — И я не задумывался бы употребить её, если бы для этого были причины. Наказание мы найдём и без «Молота ведьм». Помните, они признались... Впрочем, поскольку дело о хлебе касается прежде всего не сынов церкви, радеющих больше о хлебе духовном, а мирян — я хочу спросить, что думает об этом знаменитый своим превеликим богатством, умом и силой, да ещё и образованием, магнат, иллюстриссиме Цыкмун Жаба.
Жаба перебирал толстыми пальцами радужный шалевый пояс, лежавший у него не на животе, а под грудью. Жирные косицы чёрных волос падали на глаза. Откашлялся. Лицо стало таким, что хоть бы и Карлу Великому по важности, только что глупым, как свиной левый окорок.
— Сознательность — важное дело. То бишь сознание... Тьфу... признание. Признание — это... ого!.. Помню, выпивали мы... Признались они тогда... Опять же, и кто говорит, что знает, говорит правду, а слова лжесвидетеля — обман. Мужики мои свидетельствовали: объели их мыши, а...
Жаба тужился, рождая истину.
— ...это... vox populi vox... это... Как же это в коллегиуме говорили... ну, arbiter elegantiarum... Помню, закусывали мы...
— Скажите о мышах и зерне.
— Зерно треплют: водят по нему молотильные колёса с конями их. И это происходит от Господа Бога. Beлика премудрость его.
— Спасибо.
Босяцкий увидел, что Лотру — хоть сквозь землю провались. Хорошо ему, а что бы делал он, если бы приходилось жить рядом с таким?
Войт не просто идиот, а идиот деятельный, да ещё и пьян и уверен в своих величии и разуме. Обижается, если хоть по самому мелкому вопросу не спросят его мнения. А он — войт, значит, от короля. Он хозяин города. Он богат, как холера, и силён, как чума. У него войско, и посмотрел бы я, как ты, кардинал, поссорился бы с «мечом города».
Но он хорошо владел собою. И поэтому растроганно покачал головой и произнёс с классическим ораторским жестом:
— Я призываю в этот раз быть милосердными: не ведают ведь, что вытворяют. Учтите: эти серенькие создания могут приносить и пользу. Они поедают личинки, и насекомых, и червей.
Лицо его было лицом самой всепрощающей милости.
— Они ели, да, но ведь и они должны поддерживать бренное тело, если уж Бог наш вложил в него душу.
Лотр качал головой, словно его умащали нардом.
— И, наконец, главный мой козырь... э-э-э... довод: мышам неизвестны Заветы Моисея, запрещающие присваивать чужую собственность. Я закончил.
— Суд удаляется на думу и совещание, — объявил Лотр.