Христос приземлился в Городне (Евангелие от Иуды) — страница 9 из 98

Корнила казался перед ним просто малым, хотя был среднего роста. Красный, немного грузнее, чем подобает, подстриженный под горшок, похожий в своих латах на самовар — ничего особенного. Млели по нему при дворе, где он тоже бывал в свите войта, куда меньше. И всё же, хотя женщины и тут делали политику в большей степени, чем этого хотели и чем об этом думали мужчины, Кор­нила шёл к военной верхушке быстрее всех. И все знали: именно ему дадут тысячника, если в случае войны немного увеличится городенское войско. Потому что Корнила от­личался удивительной, почти нечеловеческой растороп­ностью, верностью и дисциплиной, а у Пархвера, хоть и умнее был, случались припадки ярости, гнева и боевой лютости, такой, когда человек уже не обращает внимания ни на что: ни на врага, ни на своих начальников.

Если ещё добавить, что из приоткрытой двери пы­точной вырывалось и скакало по сводам и нервюрам за­рево, что оттуда иногда выглядывал палач, — перед нами будет полная картина того, что происходило в судном зале тем летним днём.

Циприан Лотр сидел сегодня как старший на месте председателя суда. Непохвально посматривал, как фи­скал Ян Комар дремлет, нахмурив грозные брови. Что за скверная привычка спать на всех прениях?! «Берёт» из­лишне человек. И спит мало ночью. Но вот не дремлет ведь Босяцкий за своим отдельным, адвокатским столи­ком. Шелестит свитками бумаги и пергаментными лис­тами, из-под аксамитистого чёрного капюшона смотрят живые глаза.

Этот не дремлет, хотя тоже не спит ночами, пускай себе совсем по другой причине, чем Комар. Во-первых, тайные дела (долго им ещё быть тайными, пускай не надеется, и хорошо, если лет через восемьдесят можно будет поднять забрало и открыто назвать доминикан­скую капеллу иезуитской, какой она, фактически, вот-вот будет, либо, ни на кого не обращая внимания, возвести огромный новый костёл [1]); во-вторых, мысли о том, как кроме маленькой своей доминиканской школки при­брать к рукам, пускай себе и незаметно, приходскую да церковную школы. В-третьих, другие ночные дела. Это он тут лишь адвокат, а вот что он по ночам в подземельях доминиканской капеллы?!

Кардинал встал:

— Именем матери нашей, римской церкви, обви­няются сегодня в страшных преступлениях против Бога и человечества эти гадкие отродья ада, свора сатаны... Принесите схваченных.

Корнила принёс из боковой ниши и поставил на стол клетку с мышами. Среди любопытных завизжала какая-то пани. Начался Божий суд.

— Да устрашатся подсудимые суда Божьего. — Кар­динал даже сам чувствовал, как исходит благородством его лицо. — Я, нунций его святейшества папы...

Он говорил и говорил, с наслаждением чувствуя, как легко плывёт речь, как тонко, совсем не по-кухонному звучит золотая латынь, как грациозно двигаются пальцы по краям свитков.

— ...исписав проступки их, передаю бразды прав­ления судом фискалу. Прочтите обвинение, фискал.

— А? — лишь теперь проснувшись, спросил Ко­мар.— Возьмите на себя щит веры, брат мой, чтобы от­разить все раскалённые стрелы лицемера.

Епископ встал, моргая не только глазами, но и тя­жёлыми бровями, поискал начало выступления среди листов, не нашёл. И вдруг рванулся сразу на крик, словно с берега в кипяток.

— Шалберы, мошенники, еретики в сатанинском юродстве и злодействе своём, объели они нашу цвету­щую страну, — пальцы епископа, будто в латы, закован­ные в золото, хризопразы, изумруды и бирюзу, тыкали в клетку. — Навозом должны вскармливаться — хлеба они восхотели.

Грубое резкое лицо наливалось бурой кровью, пен­ные хлопья накипали в углах огромного жестокого рта.

— Родину нашу милую, славный город Городню, город городов, осиротили они. Жрали, будто не в себе, и опоганивали рожь нашу, и выводили в ней таких же детей греха, как сами. Именем церкви воинствующей, именем Бога и апостольского наместника его на земле, именем великой державы нашей и светлейшего короля Жигимонта — я обвиняю!

Голос его загремел под низкими сводами, как голос колокола в клетке звонницы.

— Я обвиняю это отродье в беготне ночью под по­лом, в пугании жён и... любовниц...

Лотр понял, что Комар немного заврался. Употре­бил с разгону после слова «жён» союз «и», не сообразил, что бы такое назвать ещё, и, по своему опыту зная, что «любовница» всё ж менее позорно, чем «дети», ляпнул «любовницу». И это в то время, когда детей имеет каж­дый житель города, а держать любовниц — дело непо­зволительное.

— ...прожорливости, смраде зловредном, разворо­вывании чужого зерна и другом. Я требую каразна!

Нет, «любовниц», кажется, никто не заметил. На­оборот. Комар так взбудоражил народ, такой он сейчас исключительно величественный, что любопытные отве­чают криками, а пани истерическим визгом.

— Прожоры! Хищники! Вредители!

Второй глашатай выходит, чтобы прокричать народу, чего требовал фискал.

Лотр вспоминает все такие процессы. Что подела­ешь, Богy подчиняются и животные, хоть их душа тонёхонькая, совсем прозрачная и не имеет пред собою веч­ности и бессмертия. Судили лет сто назад в Риме чёрного кота алхимика... как же его... ну, всё равно. Повесили. Судили вместе с хозяином, лекарем из Майнца Корне­лиусом, его барана, в которого вселился демон. Судили лет пятьдесят назад во Франции Сулара и его свинью. Его сожгли, её зарыли в землю. Демону, врагу рода человече­ского, нельзя потворствовать, даже если он находит себе пристанище в бессловесном существе. Судили уже и мы­шей, в Швейцарии. И козлов судили и жгли. Этих, чаще всего, за схожесть с чёртом.

И, однако, Лотр улыбается. Он не знает, о чём дума­ли другие судьи, верили ли в вину свиньи Сулара и бара­на лекаря, но он, Лотр, не уверен, что зубами мышей дей­ствовал на этот раз дьявол. Он знает, что этот суд что-то наподобие пластыря, оттягивающего гной, либо пиявок, сосущих лишнюю кровь, чтобы она не бросилась в го­лову. Можно проявить и милосердие, каким знаменита Христова церковь.

И под удар молота Лотр встаёт. Утихает яростный крик.

— Зачем же так жестоко? — Лицо его светится. — Бедные, милость церковная и на них. Признаёте ли вы вину свою, меньшие, обманутые братья наши?

Корнила наклонился к клетке. Но этого даже не стоило делать. Во внезапной мёртвой, заинтересован­ной тишине ясно отразилось жалостное попискивание мышей.

— Гм... Они признают себя виновными, — сипло констатировал Корнила.

— А вы им хвосты не прищемляли? — с тем же светлым лицом спросил Лотр.

— Не приведи Господь... Это ведь не человек... Я их, скажем откровенно, боюсь.

— Церковь милосердна. Так вот, брат мой Флориан, скажи в защиту заблудших этих.

Прикрыв глаза рукою, Лотр сел. И сразу встал отец Флориан. Улыбка на минуту промелькнула по устам, се­рые глаза смежились, будто у ящерицы на солнце.

— Они признались в разворовывании хлеба. Чему учили меня в таких случаях в Саламанкском университе­те? Учили тому, что главное в судебном деле — призна­ние обвиняемого или обвиняемой. Даже если иных до­казательств нет — оно свидетельствует о желании живого существа быть чистым пред Богом и церковью. Тут мы, к счастью, имеем достаточно доказательств. — Хитрая, умная, чем-то даже приятная улыбка вновь пробежала по устам тайного иезуита. — Имеем мы и признание. Стало быть, убеждать в необходимости признания ни­кого не приходится, и книга правды, которую завещали нам чистейшие радетели веры Шпренгер и Инститорис, сегодня останется закрытой.

— Раскройте её! Раскройте! — завопила какая-то женщина на скамьях.

— Я знаю её наизусть, — продолжал доминика­нец. — И я не задумывался бы употребить её, если бы для этого были причины. Наказание мы найдём и без «Молота ведьм». Помните, они признались... Впрочем, поскольку дело о хлебе касается прежде всего не сынов церкви, радеющих больше о хлебе духовном, а мирян — я хочу спросить, что думает об этом знаменитый своим превеликим богатством, умом и силой, да ещё и образо­ванием, магнат, иллюстриссиме Цыкмун Жаба.

Жаба перебирал толстыми пальцами радужный шалевый пояс, лежавший у него не на животе, а под грудью. Жирные косицы чёрных волос падали на гла­за. Откашлялся. Лицо стало таким, что хоть бы и Карлу Великому по важности, только что глупым, как свиной левый окорок.

— Сознательность — важное дело. То бишь со­знание... Тьфу... признание. Признание — это... ого!.. Помню, выпивали мы... Признались они тогда... Опять же, и кто говорит, что знает, говорит правду, а слова лжесвидетеля — обман. Мужики мои свидетельствовали: объели их мыши, а...

Жаба тужился, рождая истину.

— ...это... vox populi vox... это... Как же это в коллегиуме говорили... ну, arbiter elegantiarum... Помню, закусывали мы...

— Скажите о мышах и зерне.

— Зерно треплют: водят по нему молотильные колёса с конями их. И это происходит от Господа Бога. Beлика премудрость его.

— Спасибо.

Босяцкий увидел, что Лотру — хоть сквозь землю провались. Хорошо ему, а что бы делал он, если бы приходилось жить рядом с таким?

Войт не просто идиот, а идиот деятельный, да ещё и пьян и уверен в своих величии и разуме. Обижается, если хоть по самому мелкому вопросу не спросят его мнения. А он — войт, значит, от короля. Он хозяин города. Он богат, как холера, и силён, как чума. У него войско, и посмотрел бы я, как ты, кардинал, поссорился бы с «мечом города».

Но он хорошо владел собою. И поэтому растроганно покачал головой и произнёс с классическим ораторским жестом:

— Я призываю в этот раз быть милосердными: не ведают ведь, что вытворяют. Учтите: эти серенькие создания могут приносить и пользу. Они поедают личинки, и насекомых, и червей.

Лицо его было лицом самой всепрощающей милости.

— Они ели, да, но ведь и они должны поддерживать бренное тело, если уж Бог наш вложил в него душу.

Лотр качал головой, словно его умащали нардом.

— И, наконец, главный мой козырь... э-э-э... довод: мышам неизвестны Заветы Моисея, запрещающие присваивать чужую собственность. Я закончил.

— Суд удаляется на думу и совещание, — объявил Лотр.