Не то меня хоронят, не то венчают,
Не то живую на небо несут.
И так я эту головную боль любила
Срывала лед, бросала порошки,
Но матушка-сиделка усердно лечила —
Так и пропали мои огоньки.
Уже в «Монастырском» проявились зачатки той поэтической формы, которая еще резче проявится в стихотворениях М.-М., образующих ее рукописную книгу «Быт» (1922–930), предвосхищая поэтику лианозовской школы с ее отказом «от прямого лирического пафоса», заменой «лирический монолога… диалогической игрой чужими голосами» и особым положением автора, который «в описываемые события никогда не вмешивается, он их только регистрирует, “протоколирует”, занимая позицию как бы добровольного летописца, стремящегося к максимальной конкретности и объективности»[176]:
На дверях у них три пустые катушки.
Это вывеска — шьют белье.
Три белошвейки подружки
Поровну делят доход за шитье.
Честно записывает грамотная Даша:
Пять копеек булка, восемь снетки,
Три с половиною гречневая каша,
Нитки, иголки, шнурки.
Беленькая Даша тонко распевает
Стихири хвалитные, тропари,
В майские вечеры тихо вздыхает,
Не может уснуть до зари.
Старшая Фленушка о земном забыла,
Ей бы только купчихам угодить —
Кашляет всю ночь, шьет через силу,
Не ленится к ранней обедне ходить.
В крохотной келье тепло, приветно,
Белые постели, пол как стол.
В послушании годы бегут незаметно —
Фленушке пятый десяток пошел.
К сходному повествованию (и совершенно независимо от М.-М.), приходит в эти же годы Е. Кропивницкий в своем цикле 1921 г. «Деревня»[177]. Процитируем из него одно стихотворение — «Смерть Авдотьи»:
Перед святой, как нарочно,
Изморило Авдотью совсем:
Голова болит, лихорадит, тошно,
Язык от болести нем.
Пришла знахарка — баба большая —
Вспрыснула Авдотью водой:
Выпей зелье, выпей, дорогая! —
Дала и пошла домой.
От зелья Авдотья разболелась пуще:
— Ох, смерть моя, видно, пришла! —
Вся деревня гадала на квасной гуще,
Отчего Авдоться померла.
Авдотью принесли и похоронили,
Родные вернулись домой.
Поминали Авдотью,
Самогонку пили…
Со святыми ее упокой![178]
В «Монастырском» отразился, однако, лишь один — пусть и важнейший — аспект творчества М.-М., поразительно разнообразного в тематическом и в стилистическом планах.
2
Круг тем, на которых сосредотачивается поэтическая мысль М.-М., был однажды сформулирован в ее рецензии на книги Е. Лундберга: это «большие вопросы: тайна совмещения божеского и звериного начала в человеке, теснота культурного уклада жизни, ужас и благо одиночества, таинственная жестокость законов, осуждающих человека на болезни, на безумие, на старость и на смерть»[179]. Острота этих вопросов отсылает к русскому психологическому роману девятнадцатого века, специфика их постановки и оркестровки у М.-М. принадлежит уже двадцатому веку. Об исключительно интересной эволюции поэтики М.-М. будет сказано особо.
Органически тяготея к экзистенциальной проблематике и испытав мощное воздействие философской мысли Льва Шестова, укрепившего ее сомнения в ортодоксальном православии, М.-М. отразила в своей поэзии довольно стройную философскую картину мира.
В ее основе — гностическое[180] представление о том, что земной «мир лежит во зле»[181]. Человеческая жизнь расценивается как звено в цепочке воплощений:
В круговорот времен, в пределы тварной жизни
Какою силой дух мой вовлечен?
Или своей лишь волею капризной
И жаждой бытия он в мире воплощен?
И, посвятясь в законы воплощенья
И чуждость их и ужас их познав,
Спешит страданий огненным крещеньем
Вернуть удел своих сыновних прав[182].
Земная реальность — греховная, «черновая», враждебна божественному и «ниспослана как некий урок, чистилище, быть может. И кто не хочет и не может пройти через нее, остался недовоплощенным… Окрылиться, стать тем, что Данте называет “angelica farfulla” (бабочка Ангел) можно только через строго реальный путь воплощения. Христос, сын Бога живого, был здесь плотником»[183]. «Задачей человеческого духа является искупление, достижение спасения, стремление вырваться из уз греховного материального мира»[184], который нельзя не полюбить, но нельзя и принять. Красота и боль земного мира и уязвляют:
…Всю ночь сегодня я помню, что кошка
Терзает и будет терзать мышонка.
и преисполняют сочувствием ко всему живому (а значит, и ко всему, обреченному умереть). Однако это не тютчевская «прелесть», умиление увяданием[185]:
…Напоена морозной мглою
Перед окном моим трава
И с мертвой смешана листвою,
Но всё жива еще, жива.
Скрытая борьба жизни и смерти осуществляется в любом процессе ежесекундно, и глаз привыкает видеть мир сквозь эту призму (через очки смерти[186]):
Синева рассвета борется
С лампы мертвой желтизной.
Путь к другому, прекрасному, миру лежит через врата смерти. Поэтому смерть есть благо, освобождение, предел земных страданий, «знак для опыта, разрушающего прежние структуры сознания»[187].
Смертельно раненный зверек
В моей груди живет и бьется.
Снует и вдоль, и поперек
По клетке и на волю рвется.
Ему дают еду, питье,
Погладят иногда по шерсти,
А он скулит всё про свое —
Что кто-то запер двери смерти.
«Величайшая из тайн, именуемая Смертью»[188] — мысль, о которой М.-М. помнит всегда, а 30 ноября 1947 г. резюмирует: «Люблю я только искусство, детей и смерть». В стихах ее «работница Божья смерть» сопровождается эпитетом «милосердная», она «не страшна»; «таинство смерти так жутко и сладко». «Ближе к гибели, ближе к цели» — всегда актуальный для нее девиз.
Одну из своих рукописных книг она называет «Ad suor nostra morte» («К сестре нашей смерти», итал.; 1918–928). Название этой книги, антонимичное названию книги Бориса Пастернака «Сестра моя жизнь» (написанной летом 1917 и изданной в 1922), восходит к одному источнику — «Песне о Солнце» Франциска Ассизского, последовательно обращающегося к брату Солнцу, сестре Воде, брату Ветру, сестре Земле и сестре Смерти. При очевидной антонимичности формул «сестра моя смерть» и «сестра моя жизнь», их первое слово акцентирует сестринское (братское) отношение и интимную открытость миру, дочернее (сыновнее) доверие к Сотворившему его таким, каков он есть. Христианский урок макабра (memento mori) логически и эмоционально связан с призывом прямо противоположного свойства (memento vivere).
«Можно написать очень нейтральное стихотворение по содержанию, образам и прочее, но звуки будут расставлены так, что это будет к смерти»[189]. А можно почти всю жизнь писать стихи о желанной смерти, но звуки и энергетические импульсы их будут вести к жизни. Поэтический мир М.-М. представляет именно этот — весьма необычный — второй случай.
«Человек умирает только раз в жизни, и потому, не имея опыта, умирает неудачно. Человек не умеет умирать — смерть его происходит ощупью, в потемках. Но смерть, как и всякая деятельность, требует навыка. Надо умирать благополучно, надо выучиться смерти. А для этого необходимо умирать еще при жизни, под руководством людей опытных, уже умиравших. Этот-то опыт смерти и дается подвижничеством. В древности училищем смерти были мистерии. У древних переход в иной мир мыслился либо как разрыв, как провал, как ниспадение, либо как восхищение. В сущности, все мистерийные обряды имели целью уничтожить смерть как разрыв. Тот, кто сумел умереть при жизни, не проваливается в Преисподнюю, а переходит в иной мир. Не то чтобы он оставался вечно здесь: но он иначе воспринимает кончину, чем непосвященный»[190]. Эти слова Флоренского многое могут объяснить в поэтической философии смерти М.-М.
Еще одной своей кончине рада
Душа, привыкшая при жизни умирать.
Повторяющийся мотив умирания при жизни роднит М.-М. с Эмили Дикинсон («Кончалась дважды жизнь моя…»).
В теософской концепции, повлиявшей на М.-М., смерть рассматривается как рождение к подлинной жизни:
Его душа во тьме глаза открыла,
И умерла, и к жизни родилась.
В этой системе главная работа духа — это работа по преодолению земного порога бытия. Отсюда любимые образы-символы у М.-М.: проросшее зерно, хризалида (покинутое бабочкой тело куколки), ласточка, мотылек, крылья