Хризалида — страница 18 из 30

аром Ф.А. Д<обров>в, тонко-филологического склада человек, когда ему впервые прочли их, выдав за фольклор, сказал: “Вот это я понимаю — никакой интеллигент так не скажет: “Лед на лед, гора на гору, сполох играет, белухов вызывает””»[204].

О тайном знании М.-М. писала и в других стихах («Знахарке, травы лесные / Мне повинуются все…», «От каждого есть яда / Противоядья дар»; «Кипят мои наговорные травы. / Обступает несметная рать. / Сумрачно-сладкой отравой / Наступает мой час колдовать»; «В тайники судеб прозренья / Дар таинственный мне дан»). М.-М. могла лечить (и иногда лечила знакомых) наложением рук (заговорила зубную боль Даниила Андреева в их совместном путешествии в Трубчевск[205]). О. Бессарабова записала в дневник: «Я рассказала о записях Вавочкиных видений с закрытыми глазами о разных людях. Иоанн тоже рассказал, Флоренский внимательно выслушал, расспросил.

Иоанн был поражен соответствием того, что наговорила ему Вавочка, с некоторыми событиями в его внешней и внутренней жизни»[206].


5


Центральный сюжет любовной лирики М.-М. связан с историей ее взаимоотношений с М.В. Шиком и Н.Д. Шаховской. Тема отвергнутой любви, в которой собственно любовный компонент был бы настолько неразрывно связан с сестринско-материнским чувством к возлюбленному, уникальна в русской женской лирике. М.-М. ищет соответствия своим переживаниям в мировой литературе и, не находя их, использует библейские и сказочные архетипы, преобразуя их, удивляя неожиданными, нетрадиционными поворотами сюжетов и трактовками привычных образов. Так создается книга «Братец Иванушка», в которой, как и в русской народной сказке, власть темных сил простирается не только на братца Иванушку, но и на сестрицу Аленушку:


В полночь глухую меня ты покинул,

Братец Иванушка, в чаще лесной.

Братец Иванушка, в царстве змеином

Змей-семиглав обручился со мной[207].


Оставленная в заколдованном лесу сестрица Аленушка преображается: сохраняя человеческий лик, она осознает себя как часть нечистой силы. Помня о своей двойственной амбивалентной природе, Аленушка не желает зла возлюбленному брату:


Уснула нечисть. Усну и я.


Та же тема горькой участи оставленной, разлученной с возлюбленным волей обстоятельств, в другом стилистическом ключе решается в стихотворении «Во дни Содома и Гоморры»:


Остеклевшим взором из-под камня

Рухнувшей скалы едва гляжу

И на всем, что было жизнь недавно,

Знак иного царства нахожу.

Синей пастью небо надо мною

Щерит клочья белых облаков.

Вьется путь гремучею змеею

Вкруг полуразрушенных домов.

Бледный ужас в их глазах незрячих

Иль бездонная сияет пустота.

Стая воронов над церковью маячит,

Заслоняя знаменье креста.

Белый столп вознесся недвижимо

На распутье. Белый. Соляной.

Это ты, мой верный, мой любимый,

Сторожишь раздавленных горой.


В библейском рассказе об уничтожении за грехи жителей городов Содома и Гоморры от серного и огненного дождей (Бытие, 19) в соляной столб превращена жена Лота, нарушившая запрет и оглянувшаяся на родное пепелище. Стихотворение М.-М. отталкивается от библейского сюжета: повествование ведется от лица погибающей под обломками грешницы Содома, на которую оглянулся обращенный в соляной столб ее возлюбленный.

Свободные и психологически убедительные стихотворения М.-М. с библейскими и евангельскими мотивами (книги «Страстная седмица», «О преходящем и вечном») развивают традиции русской религиозной лирики — от Ломоносова, Пушкина, Федора Глинки, Хомякова — задолго до ее «возрождения» в живаговских стихотворениях Пастернака.

«Иосиф Аримафейский, Лазарь, Никодим, Саломея, жена Зеведеева[208], Вифания, Назарет… Вокруг этих созвучий создалась веками атмосфера, которая сама по себе дает крылья нашей мечте и уносит нас за пределы, начертанные повседневностью»[209].


6


Дневник М.-М. перенасыщен литературными именами и цитатами: кроме уже упоминавшихся Толстого и Гуро, здесь и древнеегипетские песнопения, и Архилох с Еврипидом, и немецкие цитаты из Новалиса, Гете и Гейне, и Шопенгауэр, и Эдгар По в переводе Бальмонта, и маркиз де Кюстин, и письма Флобера, и А. Рембо, и, конечно, «Стихи сочиненные во время бессонницы» и «Плещут воды Флегетона» Пушкина. Прочитав в 1946 г. японские хокку XIII в., М.-М. пишет, что она «стала “новоявленным хоккеистом”».

При всем этом полюса литературного притяжения М.-М. находились за этим пестрым рядом имен, ее поэтические пристрастия, сформировавшиеся в молодости, с годами менялись мало. Ей дороги поэты романтического склада — те, чьи «крылья души над землей поднимаются»[210]: Лермонтов, Тютчев. Трехлетнему Диме Шаховскому она читает «Роланда», «Перчатку» Шиллера и «Кубок» в переводе Жуковского.

Особым светом озарен для нее Владимир Соловьев: «В дни общих тяжелых испытаний мы читали <…> с отцом Сережи <Шика>[211] его любимую книгу стихов. И в ней строки:


Смерть и Время царят на земле,

Ты владыками их не зови.

Всё, кружась, исчезает во мгле;

Неподвижно лишь солнце любви».


М.-М. выписывает в дневник «Отчего нельзя всё время / Чары деять, тихо ворожить» и последнее, предсмертное стихотворение Федора Сологуба («Бедный слабый воин Бога <…> подыши еще немного тяжким воздухом земным»[212]), самого близкого ей из символистов[213]; не только вспоминает опубликованные стихи Вяч. Иванова (о похоронах неразделенной любви[214]), но и копирует неизданную тогда даже за границей «Могилу» («Тот вправе говорить: “я жил”…»)[215]; с сочувствием цитирует «желал бы я не быть Валерий Брюсов», строки из «Пепла» и мемуарной прозы Андрея Белого[216], «12» Блока[217]; вдруг находит листочек с переписанным «Шестым чувством» Гумилева. В этом далеком от нее поэте она умеет разглядеть «свои» темы (притяжение к загадке смертного часа, романтические мечты о путешествиях в неведомое, яркие образы ночных бессонниц):


Как тихо стало в природе!

Вся зренье она, вся — слух.

К последней страшной свободе

Склонился наш дух.


— «До чего созвучны мне эти гумилевские стихи, точно я сама их написала, точно родились они в тайниках моей души… И еще есть у него две “мои” строчки:


Неведомых материков

Мучительные очертанья.


И еще — как хорошо!


В час моего ночного бреда

Ты возникаешь пред глазами,

Самофракийская Победа

С простертыми вперед руками»[218].


К Ахматовой она относится с заинтересованной настороженностью. Процитировав ее


Земной отрадой сердца не томи,

Не прилепляйся ни к семье, ни к дому,

У своего ребенка хлеб возьми,

Чтобы отдать его чужому,


М.-М. пишет: «хотелось бы знать, литература это у нее или же “линия движения”…»[219].

28 апреля 1950 г., после разговора с В.А. и М.В. Фаворскими о Хлебникове, М.-М. перечитывает его, выписывает близкие ей строки:


Нежец тайностей туч,

Я в сверкайностях туч.

Пролетаю, летаю, лечу.

Улетаю, летаю, лечу.

В умирайнах тихих тайн

Слышен голос новых майн

Я звучу, я звучу…


— и комментирует: «всё понятно мне». Продолжая выписки:


Мы чаруемся и чураемся,

Там чаруясь, здесь чураясь,

То чурахарь, то чарахарь,

Здесь чуриль, там чариль,


— парадоксальным образом недоумевает: «Но почему Хлеб<ников> изгнал музыку из своих вещей?»[220]. Музыкальность для М.-М. — в полном соответствии с символистическим каноном (верленовской «музыкой прежде всего») — первая черта подлинной поэзии. Споря с Толстым, М.-М. говорит: «У поэта мысль рождается из мелодии, которая звучит уже почти готовыми музыкальными созвучиями»[221].

Показательно, как наполняется символическим содержанием «хрестоматийная» цитата из М.А. Кузмина, попадая в неожиданный контекст привычных размышлений М.-М.: «Так вот для чего аскеза: для независимости. Но ведь есть и другие пути, кроме аскезы.

Конечно, не с бифштексом (так сказал какой-то пастор: “мое христианство с бифштексом”). Бифштекс, пожалуй, можно есть — хотя лучше не есть — но надо, чтобы он знал свое место. “Шабли во льду, поджаренная булка” Кузмина уже тем, что попали в стихи — вытесняют “христианство”. Но в Кане Галилейской было вино и ничему не мешало»[222]