Хризалида — страница 19 из 30

. Кузминская булка как символ непреодоленных земных слабостей и снижающая деталь становится атрибутом иронического автопортрета М.-М.: «…над самым Мальстремом повис, ухватившись за какую-то сухую ветку, Мирович, с поджаренной булкой во рту, не выпуская из подмышки разрисованных им абажуров и тетради “О преходящем и вечном”»[223].

Другие «преодолевшие символизм» для М.-М. остались малоценны: «Поэзия — настоящая — не Мандельштамов и Пастернаков, именно тем и важна, что дает чувство реальности того мира, о котором говорит символика образов поэта и музыка формы, в какую они отлиты. “По небу полуночи ангел летел”, — рассказывает нам Лермонтов. И когда мы слушаем его, нам ни на минуту не приходит в голову, что это выдумка. Скорее мы сами, каковы мы в данной форме существования, нереальны, потому что преходящи, изменчивы, конечны. Полуночь, та, в какую летел Лермонтовский ангел, и сейчас вот есть, и ангел есть, и несет он, как тогда, когда увидел его Лермонтов, “душу младую” “для мира печали и слез”»[224].

С революционной поэзией М.-М. сталкивается в процессе занятий с сыном Аллы Тарасовой Алексеем: «Читали с ним Демьяна Бедного (задали в школе) “Улица” — сухонько, безвкусно, способно расхолодить какого угодно энтузиаста революции. Попутно — Маяковский. Груб так же. Но это — сила. И талант. А Демьян — виршеплет, Тредьяковский от революции»[225].

Авторы, дебютировавшие после 1917 г., практически не попадают в ее поле зрения. По крайней мере, в дневнике из них не названо ни одно имя[226]. Современная, советская поэзия ей, конечно, чужда своим содержанием и пафосом: 8 ноября 1930 г. (т. е. на другой день после государственного праздника тринадцатой годовщины Октябрьской революции) она пишет об этом:


Прилетели новые птицы

И запели новые песни.

Старой птице в их ряд тесниться,

Песни их распевать неуместно.

Но в глубинах темного леса,

Если больно и плохо спится,

Допевает в глуши безвестной

Свои песни старая птица.


7


Огромный объем написанного М.-М. с неизбежностью ставит вопрос о неравноценном качестве ее письма, порой весьма небрежного, не стесняющегося трафаретных словосочетаний, воспроизведения романсных клише[227], как бы игнорирующего проблему формы и качества[228]. Возможно, это следствие внутренней установки на «главное» в жизни, на ее философское постижение, на фиксацию чувства и размышления, а не на способ выражения мысли. Из великой русской литературы XIX в. ею усваивается сосредоточенность на вопросах «почему? зачем? что?», а ответ на вопрос «как?» ею находится всегда интуитивно и никогда не становится предметом отдельной рефлексии. Именно поэтому М.-М., прожившая жизнь профессионального литератора, остается поэтом-дилетантом. «Глубинные жизни духа, определяющие внутренние наши пути»[229] — вот что всецело занимало М.-М., при этом интерес к конкретному слову, к особой природе словесного, поэтического искусства никогда не становился предметом ее специальных размышлений.

Огромная читательская культура, глубокая память самого стиха, и почти полное равнодушие к внешнему — и как одному из его проявлений — внешней форме стиха. Характерное для доакмеистической эстетики восприятие поэзии как жизни души (а не как особого искусства) — со всеми вытекающими из этого последствиями. Ей чужд акмеистический «упор на традицию мастерства»[230], в ее стихах отсутствует образ читателя, не осуществляется моделирование возможной аудитории.

Вместе с тем, вне поэтических деклараций, интуитивно, ей присуще вполне характерное для рефлектирующего поэта внимание к отдельному слову, вслушивание и вглядывание в него. В июне 1920 г. М.-М. бредит во время болезни: «Страшное слово: “Мра-мор”.

Мрамор. “Решето” — скверное слово. А есть такие чарующие слова: кристалл —…Хорошее спокойное отчаяние»[231]. В стихотворении 1928 г. «Ужасное слово “массы”. / Алмазный звук — “человек”». Запись в дневнике 21 июня 1950 г.: «Надоело слово “веранда”. И никогда не нравилось. Что-то в созвучии его претенциозное, напыщенное». В дневнике М.-М. размышляет над некоторыми неологизмами Белого, фиксирует услышанные областные и просторечные выражения. Поэтический словарь ее поразительно богат: от незафиксированного в словарях слова «птитво» (кроме нее его употребил однажды А.К. Толстой), редчайших «хризалиды», «безоара», к индивидуальным неологизмам («казематно-душные» (стены), «провально-талая» (дорога); «перетоньшили»); пронзительно ее стихотворение, построенное на обыгрывании детских первых слов, образованных повтором первых слогов («Поломан якорь…»).

Редкая запись: «Проснулась с мыслью о том, что такое поэзия, что такое поэт… И как это часто со мной бывает, открыв “Письма Флобера”, натолкнулась на ответ, который до какой-то степени удовлетворяет меня: поэтическая манера — особая манера воспринимать внешний мир, спец<иальный> орган, который просеивает материю и, не изменяя, преображает ее».


Сказанного достаточно, чтобы подвести итог: декларативно оставаясь в рамках символизма, М.-М. ушла в своей лирике далеко за его пределы (или продемонстрировала возможности новой жизни символизма) в эпоху, когда он уже перестал существовать в сознании новых поэтических поколений как живая система.


8


Вот что М.-М. думала о своих стихах: «Домашнее рукоделие. Нечто вроде той попугайной кофты, которую вышивала лишь для того, чтобы не сидеть бездвижно, как паралитик, чтобы занять часы. Как на эту попугайную кофту в области духа, смела я смотреть на детей моей души. И хуже: смотрела на них как на мертворожденных. Сегодня, после строго объективного просмотра, вдруг с сильно забившимся сердцем, поняла: они живые. И будут жить. Через какие-то сроки после того, как я уйду из видимого мира, они в нем появятся — не очень заметные, скромные, не в парадных одеждах. Кое-кто и вовсе безвкусно одетый. Но все имеющие право на жизнь и право голоса в ней. Живые.

Вот в этом шкафу Алешиной комнаты наряду с Есениным, с Ахматовой, с Балтрушайтисом и т. д. будет стоять книжка строк в 200–300. Ее будут читать и некоторые даже будут ее любить. Женщины. Или очень женственные мужчины. И те из них, кто любит загадку женских душ. Я далека от мысли, что “слух обо мне пройдет по всей Руси великой” в Пушкинском смысле. Но не удивилась бы, через 50 лет застав мою книжку на столе у таджички или удмуртки. У тех, может быть, очень немногих из них, с кем созвучны струны моей души. Я как будто слышу уже их отзвук, их ответ, их “да” тому, что жил-был на свете Мирович. И даже не это. Главное — встреча, посмертная встреча. Великое таинство братского общения»[232].

В книге, которую вы держите в руках, 15 тысяч, а не 200–300 строк. Надежда М.-М. на встречу с читателем сбылась.


Татьяна Нешумова


КОММЕНТАРИИ


В настоящую книгу вошли избранные стихи В.Г. Малахиевой-Мирович. В основу положено составленное и переписанное О.А. Бессарабовой в 1934 г. собрание, авторизованное М.-М. Оно занимает 11 общих тетрадей, включающих в общей сложности около 4 тысяч стихотворений. Кроме того, учитывались стихи, записанные самой М.-М. в дневник, и немногие опубликованные тексты. Если в комментарии не приводится иной информации, источниками текстов являются списки О.А. Бессарабовой. Орфография и пунктуация (минимизированная у М-М. и в записях Бессарабовой) в основном приведены к современной норме, с сохранением некоторых особенностей авторского стиля.

Композиционно стихи распределены таким образом: 1. Ранние стихи (1883–1915). 2. Книга «Монастырское» и два прилегающих к ней более поздних стихотворения. 3. Стихотворения 1916–1930 гг. 4. Стихотворения из непечатных авторских книг (1915–1931) — выбраны из записанных в хронологической последовательности стихотворений, имеющих специальные пометы об их отнесенности к той или иной книге. 5. Поздние стихотворения 1931–1953 гг.


Ранние стихи (1883–1915)


«Задумчиво стою у райского порога…». Записано в дневнике 26 марта 1953 г.: «Вспомнилось сейчас гимназических лет стихотворение… Следовательно, этим строчкам около 70 лет от роду».

«Кончен день бесполезной тревоги…». В дневнике 10 июня 1952 г. с пометой: «65 лет назад, в гимназические годы написанное стихотворение». 21 апреля 1953 г. записана еще раз последняя строфа с изменением в предпоследней строке: «Солнце, солнце! Зачем ты всходило». В записи 12 июня 1949 г. вариант предпоследней строки: «Тщетно солнце святое всходило».

«Тихо плачут липы под дождем…». Записано в дневнике 29 июля 1949 г.: «У этих робких, бледных, маловыразительных строк <…> оказалось могущество перенести 80-летнюю старуху <…> в ту бархатно-чудную ночь».

«Как тихо. Оливы сплетают…». Список рукой О. Бессарабовой на отдельном листке, не попавшем в основное собрание. Оспедалетти — итальянский курорт на Ривьере. М.-М. оказалась там, будучи гувернанткой детей Даниила Григорьевича и Софьи Исааковны (сестры Л. Шестова) Балаховских.

«В серебре пушистом инея…». Дневниковая запись 22 февраля 1951 г.: «Больше чем полвека тому назад <…> Вспомнилось стихотворение моей киевской еще молодости про метель. В рождественском приложении журнала (название его забыла). Оно имело успех в среде моих “почитателей”. Помню, как один из поклонников <…> долго встречал меня строчкой из этого стихотворения “Как живется, Царица Ель”, а иногда и “Царица