Хромой Орфей — страница 33 из 137

- Вы читали переводы Чапека из новой французской поэзии?

Бланка кивает головой и начинает читать:

- «С небосклона лениво, лентяй, проливается проливень, падает на воду, падает в воду вода...»

Прикрыв веки. Бланка играет словами, смакует их звук, их окраску, а я сейчас же отвечаю. Вы знаете это? Вы это читали? «Озарения» Рембо, Верлен, «Золотая любовь» Корбьера, и Галас, и Гора - на грязном дворе, под крыльями истребителей, в проулках, где тянет сквозняк, на кучах светящихся шпон, они звучат здесь непривычно, эти слова из другого мира, маленькие оргии красоты, на которых мы торжествуем и признаемся в постоянных и мимолетных привязанностях; а вокруг нас - грубость, и брань, и вонь, а в нас - усталость от постоянного недосыпания.

С немым восхищением слышу, как она дорисовывает для себя книжных героев.

- Нет, а мне совсем не жалко мадам Бовари, - с жаром убеждает меня Бланка, - она иного и не заслуживает!

А что мне до этой Бовари? - думаю я. - Я хочу знать и понимать тебя! Впрочем, категоричность ее суждений немного сбивает меня с толку и потому вызывает протест. Как может она быть такой уверенной? Бланка будто сделана из цельного куска, и в этом, по-моему, она полная противоположность мне. Просто она существует - я же сам себе иной раз кажусь нереальным. И я совсем не знаю себя. Тем лучше! Но я слежу за тем, чтоб не ставить дурацких вопросительных знаков в конце моих фраз, и так мы разговариваем обо всем, а о себе говорить избегаем, и если порой все же коснемся чего-то более личного, то это лишь мелкие зонды в сыпучую почву.

- Кем вы хотите быть, когда все кончится?

Она не шевельнулась, только губы чуть-чуть приоткрылись.

- Я скажу вам, хотя и рискую, что вы про себя посмеетесь. Я хочу играть в театре.

Но я вовсе не стал смеяться и нисколько не был удивлен.

- Что же тут смешного?

- Ничего. Теперь всем хочется чего-нибудь в этом роде. А вам, разве не хочется? Спорить могу, теперь всюду полно будущих деятелей искусства. Стихи пишут наперебой - ну, это как-то подходит к ситуации. Но кто же будет делать столы или печь булки?

Я промолчал, ее трезвость остудила меня. Бланка откинула голову, прислонилась к грубой стене и опять закрыла глаза.

- Вы, наверно, думаете, что я ужасно трезвая и педантичная, правда? Но я вовсе не такая. Просто мне ничего другого не остается.

- Это из-за вашего... - с хитрой деликатностью предположил я.

- Не только из-за него, - с оттенком усталости тихо возразила она. - Не спрашивайте почему. Все это слишком... - Но тут же она слабо улыбнулась, стряхивая что-то с себя. - А вообще-то... Мне хватает сценической площадки между моей тахтой и окном. У меня замечательное зеркало. Посмотрели бы вы, какая я гениальная, Сара Бернар в подметки мне не годится, я плачу, смеюсь, вместе с Джульеттой выпиваю яд, и публика от восторга падает в обморок. Вы еще не слышали таких оваций. А теперь я начала репетировать Антигону - страшно тяжело. Безумие Манон - пройденный этап. Вам очень весело? - вырвала она меня из задумчивости. -Посмейте только жалеть меня!

- И не подумаю. - Я с наигранной нечаянностью положил ладонь ей на руку; она не отняла руки, но и не отозвалась на прикосновение. Мне, почудилось, что в этой озябшей, огрубевшей от заклепок ладошке нет жизни. - Но хотел бы я стать единственным зрителем...

- Ни за что. Я умру от стыда.

- Гм... А вы могли бы себе представить, что не будете играть?

Она разом открыла глаза, отвела со лба волосы.

- Конечно, не могу. Ну и что же? Я и другие вещи не могу себе представить, куда более важные.

Не знаю, может, ей уже кажется подозрительным, что она натыкается на меня всюду, куда бы ни пошла. Я стал необыкновенно изобретательным - с ворчливого согласия Мелихара, который тем самым все чаще обрекается на бездеятельное ожидание. Вероятно, я злоупотребляю его терпением.

На прошлой неделе возвращалась она ночью из амбулатории и, столкнувшись со мной в темноте у входа в фюзеляжный цех, ойкнула от испуга. Я поскорее заговорил, чтоб она узнала меня, успокоилась.

На руке ее что-то белело.

- А вы, часом, не вездесущи? - спросила она.

- Нет. К сожалению... Стою вот тут, зубами клацаю. Что с вами?

Моя заботливость, наверно, тронула ее, она улыбнулась, показала забинтованный палец.

- Мне даже не дали освобождения... Прищемила клещами палец. На профессиональном жаргоне это, кажется, называется «раздавить клопа», да? А вдруг я от этого умру...

- Ох, не надо! -- почти умоляюще воскликнул я.

Она стояла передо мной и казалась мне очень маленькой и беззащитной, сдавленной со всех сторон ночью - просто силуэт на черном занавесе, с более светлыми пятнами лица и забинтованного пальца; в складках платья она принесла из амбулатории слабый запах карболки. Ох! Помню, эти несколько напряженных секунд я отчаянно боролся с желанием коснуться ее, взять ее за плечи, прижать к себе, но кто-то хрипло закашлял поблизости, и все пропало.

Я опустил руки и дал ей пройти.

Она не двигалась; подняла на меня глаза.

- Вы хороший, правда? - услышал я ее, будто была она далеко-далеко.

- Нет... не думаю. Да, верно, и не хочу быть хорошим.

- Ну, пошли, - вздрогнув от холода, сказала она. - Еще насморк схватите, а я буду виновата.

Все эти мимолетные встречи кончаются столь внезапно, и все мои хитроумно-осторожные попытки встретиться с ней где-нибудь в другом месте, не в этом унылом муравейнике, где мы рта не могли раскрыть, чтоб нам не помешали, теряются в смущенной пустоте. «Вы видели «Лилиофе»?» - «Да». - «А «Пиранделло»7» - «Тоже. Замечательный спектакль...» - «Гм... А по вечерам вам не бывает грустно?» - «Иногда да, но... у меня много работы». - «А что же вы делаете?» - «Читаю, занимаюсь, стираю себе кое-что, не успеваю штопать чулки обычные скучные дела». - «Гм...» И слова, так заботливо подготовленные, замирают у меня на губах. Отчего? Я уже знаю даже этот обыкновенный дом на узкой Виноградской улице и мансардное окно, слепое от затемнения - одно, второе - третье справа; не бывает, чтоб я прошел мимо, не подняв к нему глаз. Тогда в голове роятся вопросы. Ты дома? Спишь? Кто ты сейчас - Джульетта, Антигона или... - испуганно вздрагивает что-то во мне - или кто-то сидит у тебя сейчас, гладит по голове, целует светлый веер волосиков меж бровей... Нет, нет! Однако почему же нет? Стараюсь понять, неужели мужская ревность всегда так неотвязно-телесна - не абстрактная идея ревности, но кожа, руки, вздохи... довольно! Право на ревность должна дать тебе она сама. Дурень! Она не должна узнать, что ты подстерегал ее на безмолвной лестнице, торчал с поднятым воротником у ее дверей, долгими часами дрожал под дождем и ветром у фонаря на углу. Ожидание всегда пропитано тоской, а вдвойне - для того, кто уходит с ворохом сомнений. Была она дома или нет? И неужели все всегда будет так до отчаяния повторяться? Трамвай доползает до Музея, скрипят тормоза на остановке, она с рассеянной поспешностью подает тебе руку и выходит. До чего бессмысленно тянется день за днем, ничего не меняется, ничего не происходит...

И вот однажды случилось. Кажется. Не знаю. Это было вчера, в ночную смену. У меня дрожит рука, когда я пытаюсь коснуться словами той минуты. Какое бессилие: уловить неуловимое! Да что улавливать! Тишину, шипение калориферов, благоуханную тьму, предчувствие чего-то надвигающегося, страх и трепетное дуновение надежды и бог весть что еще - я лежу рядом с ней, ощущаю ее всем телом, тепло ее кожи, ее дыхание. Мне уже знаком ее милый запах, только я не умею назвать его; когда она спит, она всегда как-то ближе мне, роднее. Я каменею от усилия не шевелиться, уже не чувствую правое плечо, на котором покоится ее голова...

- Который час?

Смотрю на фосфоресцирующий циферблат:

- Три... Спите еще.

После полуночи цех - как покинутое поле боя, по которому бесцельно слоняются остатки разгромленной армии: лица, бледные от усталости, облитые ядовитым светом; холодно; порой где-нибудь взревет пневматический молоток; рабочие собрались кучками - судачат, спекулируют сигаретами, зевают, зябко дрожат от желания спать. Полным ходом идет подпольное производство, программа пестра: электроплитки, детские коляски, детские игрушки - бабочки на колесах, махающие крыльями при движении, и все - из ворованного дюраля. Мелихар даже сварганил аппарат для домашней перегонки спирта. Мастера на все закрывают глаза, а веркшуцы храпят в караулке, разинув рты, похожие на чудовищных рыб; почти, исключена опасность, чтобы кто-нибудь из ревнителей порядка пустился в обход. Всюду натыкаешься на спящих: в гардеробах, в фюзеляжах будущих истребителей, под верстаками, во всех пустых ящиках, в клозетах для служащих; люди спят сидя, свернувшись в клубок, опустив голову на колени, это не сон, это беспокойное и неглубокое забытье, а время плетется обезножевшим псом...

Сталкиваюсь с Бланкой в темном коридоре возле конторы. Она пытается улыбнуться - хотя бы одними глазами.

- Что с вами?

Она, не останавливаясь, зевает:

- Ничего. А что?

- Ваш вид мне не нравится.

Вздохнула:

- И что вы все за мной следите? - Но сейчас же, будто раскаиваясь в излишней резкости, остановилась, объяснила: - Есть хочу! И мне ужасно холодно. А спать хочется - хоть реви! И потом сегодня я... нездорова. Простыла, наверное, и теперь болит. Ах, вам, мужчинам, не понять!

Ее откровенность растопила что-то во мне. Я нашарил в своем портфеле огрызок засохшего пряника, и она, не колеблясь, сжевала его с аппетитом белки, и крошки смахнула с губ.

Я подметил, что в последнее время часа в два ночи Жаба исчезает из своего логова; может быть, и он ходит куда-то дрыхнуть... Попытаться? Малярка, соседний с нашим цех, это чрево, набитое темнотой и ацетоновой вонью, скупо освещенное одной красной лампочкой, ночью пустует. Шаги отдаются здесь как в безлюдном храме. Сюда можно незаметно проскользнуть через дверку из нашего цеха. На плоской цементной крыше будки мастера, в непосредственной близости от остывающих труб отопления, я устроил себе удобное ложе: натаскал мешков, которые Леош украл для меня на складе, и на этих мешках блаженно проспал уже немало ночных часов; там никто не мог меня найти.