Было это? Было, честно признался себе Милан, ну и ладно, что я за фигура. Все равно они рабочие, и это сидит в них, пускай даже они и говорят о чем-то другом, пускай... «Да, но то, что они тебя в свою среду не пустили и видят в тебе шута горохового, и подозрительного болтуна, и нескладеху, - все это кажется тебе обидной до слез несправедливостью. «Это недоразумение, товарищи рабочие! - хочешь крикнуть им. - Ведь я ваш!» - «Слушай, заткни пасть, пренебрежительно сплевывает лохматый Маречек, - и сыпь с заклепками в термичку, стахановец!» Просто с ума сойти, ты не познал их, а они тебя не познали, так оно и есть, сознайся! Вот так же и с бабами». - «Это почему же? вяло возмутился он. - С ними я вообще не вожусь...» - «Факт, не возишься, а как тебе обидно-то, что ни одна на тебя и глядеть не хочет. Ты в зеркало посмотрись! Глаза выпучены, нос кверху задран, зубы что ноты для барабана! Ну какая польстится?» - «А я о том не тужу, ежели хочешь знать!» - «Не ври! Не бреши! Признай попросту, тоскливо тебе становится, и чувствуешь ты себя бездомным псом, когда у Лексы в гостях женщина, а ты слоняйся по мокрым улицам, стучи зубами! Ну да, но... Погоди... а может, если б нашлась такая, погладила бы твои рыжие патлы, ты бы заскулил от счастья и руку ей лизал бы, как щенок». - «Нет, это неправда, человек, который решил...» - «Да что ты знаешь о любви? Несколько жалких встреч с той потаскухой с галереи - это было слишком омерзительно. Она сама тебя пожалела, слопала твою любопытствующую невинность, как ягодку: «А у тебя забавный паяльник, мальчишечка!» Помнишь? Нет! Тебя чуть не вырвало, ты ревел, руки на себя хотел наложить. Поэтому и убежал от папаши к Лексе». - «Нет, я убежал из принципа, потому что папаша бездельник, выпивоха и паразит и кормится людской дурью. Таких революция должна вымести». - «Когда-то и он был рабочим, - что, если таким его сделали нужда, безработица - почем ты знаешь?» - «Э, тогда многие рабочие голодали, но никто из-за этого не стал предсказателем. Это уж у папаши в натуре, ты его не выгораживай. Любит себя, только о себе думает. Чем было мое детство? Вонючие трактиры, пьяницы, пятикронные девки, драки. Лекса таскал ящик с рыбешками и маринованным луком, меня заставлял петь: «Бе-елая акация», - а папаша подыгрывал на гармошке. Никогда ему не прощу, что он, вместо того чтоб бороться, бунтовать, растягивал мехи гармошки да вино хлестал. И не прощу, что он сжил со свету маму и привел эту шлюху... Мне за него всегда стыдно. Карма! Предсказатель Карма! Карма предсказывает от двух до трех! Дешево! Надежно! Секретно! Фу! Выманивал деньги у доверчивых служаночек, которым милый изменил, у суеверных старух, у всех этих бедняг, а теперь, может, у него ищут утешения коллаборационисты и буржуи, которые дрожат за свою шкуру или за гроши. В школе ребята меня иначе как Кармой не называли. «Эй, Карма, - говорят, - твой папочка сегодня предсказал, как вчера «Славия» играла». И мне приходилось с этим мириться, потому что на меня собирали деньги, когда класс ездил на экскурсию. Хватит об этом - теперь я совсем другой: у меня есть мировоззрение. Я знаю, чего хочу». - «И это все?» - «Все. Этого довольно. Потом будет все иначе». - «Ладно, но теперь-то ты просто прозябаешь и тебе скверно, признайся! У тебя только все человечество, а ни одного близкого человека». - «Что ж? Это, между прочим, самое большое!» - «Не обольщайся! Ты только выдумываешь, будто потрясешь весь мир, какие картины напишешь, а на деле ты просто мазилка, понаслушался да понахватался от Лексы, и не больше. Брр! А все великое и прекрасное ты поневоле передвинул на будущее, потому что сейчас-то у тебя нет ничего, ровным счетом ничего! И кто знает, дождешься ли ты чего-нибудь в этом светлом будущем!»
Милан топтался на месте, тело у него одеревенело, он кашлял, из глаз текли слезы. «Одна только зависть, - продолжал внутренний голос, - вот что у тебя есть! Ведь завидуешь ему, признайся!» - «Кому?» - «Не прикидывайся, знаешь кому! Отсюда и это предубеждение». - «Нет, нет, неправда!.. Во всяком случае, не совсем правда. И чему мне завидовать? Этому бедламу в башке?..» - «Нет. Ты завидуешь ему за нее. У них любовь, а ты только следишь за ней, как паук, только рисуешь ее до одури в своем блокноте и гонишь из головы». - «Я запретил себе думать о ней». - «Да ничего не выходит, видать? Вот по ночам...» «Замолчи! Замолчи, черт побери! И вообще - разве важно, что я чувствую? Я отдал свой билет революции, так я прочитал где-то, и если понадобится, отдам жизнь за ее победу. Моя жизнь мне не принадлежит!» - «А не хвастаешь?» - «Не хвастаю. А что?» - «А то, что вдруг наложишь в штаны, когда до дела дойдет. В тебе это есть, признайся как большевик! Страх! Такой слепой, животный страх, где-то во внутренностях. Неистребимый. Может, на Гонзу-то скорей можно положиться, вспомни, как получилось, когда выкрадывали фотобумагу». - «А что? Хорошо получилось». - «Да, но заслуга-то не твоя. Ты караулил в углу коридора, возле конструкторского бюро, а когда вдруг появился веркшуц, ты вместо того, чтобы предупредить ребят или отважиться на какое-то действие, чуть со страха не помер... Все в тебе ходуном заходило, и ты сжался в своем углу в комок, и глаза закрыл». - «Я не знаю, что тогда со мной сделалось...» - «И труба тебе не помогла, баба суеверная! Ты держал ее, как морковку. У Гонзы оказалось больше хладнокровия. А кто свалил этого веркшуца? Павел. И Войта. И без всякой трубы... А тебя при этом не было, ты смылся и вернулся, когда все было кончено, да еще с дурацкой паршивой отговоркой. А они? Они, наверное, ничего этого не заметили. Так они перепугались, ведь они совсем обыкновенные ребята, не какие-нибудь Аль Капоне. Бацилла чуть не помер, Гонзу стошнило... «Ребята, - лепечет, - я, наверное, не могу... убить человека... А что... если он загнется?» Павел даже в темноте был белый как мел, только носом потягивал, бумага из рук посыпалась, а заговорил - вроде всхлипывает. «Я тоже не могу... не надо... Если б кто другой подвернулся, а не эта скотина, было б еще хуже... Когда война кончится, ребята, я никого не ударю, честное слово...» И Войта был сам не свой, хоть и промолчал. И все-таки... в решительный момент все они хоть недолго, но держались как надо... Только ты, ты один подвел, обманул их и даже не нашел мужества в этом признаться, сказать им, что с тобой случилось. Таскать книжки у Бациллы - это ты можешь, а когда дело до головы дошло - не хватило нервов». - «Не знаю, что это такое, я не могу преодолеть... Какой-то странный холод в животе, понимаешь, вроде студень, и...» - «Но скажи-ка, за что ты, собственно, дрожишь? За свою жалкую жизнь, за эту безобразную рожу и разрушенные легкие, за твое никому не интересное «я», которое ты сам презираешь? Как все это согласуется с твоим мировоззрением, позер? Всегда так выходит, и сейчас ты будто из творога. Творожный революционер! Просто хоть плачь со злости. Ты должен им сказать, а то когда-нибудь подведешь их под монастырь! И чем дальше, тем хуже, человек имеет право трепаться и хвастаться только после того, как испытает себя, увидит, что он не старая просвирня, - не раньше! А они? Догадываются? Поверили тебе в тот раз, когда ты караулил в коридоре? Кажется, поверили... Может, Гонза и догадывается, - помнишь, что он сказал раз, когда ты расхвастался: «Смотри не завизжи от страха поросенком». Лекса это за тобой знает, потому и презирает тебя. Брехун, позер, мазилка! Помнишь ту ночь, когда ты опозорился? Убедил себя, что преодолел это, что тогда это была случайность, а теперь опять - бац! Ты обязан сказать им, сумей хоть это!» - «Погоди, еще раз постараюсь преодолеть. Но как? Может, это сидит где-нибудь в подсознании. У Лексы есть дома полный Фрейд, я его еще раз перелистаю, нет ли там о страхе, как лечить страх с помощью психоанализа, наверное, это можно. Открыть в себе причины, может, они застряли в каком-нибудь забытом впечатлении детства, какой-нибудь шок, нервная травма, надо это выдрать из себя, клянусь, я сумею, или сам на себя все скажу и пойду в обыватели, черт побери меня совсем!»
Трах! Взрыв потряс воздух, отдаленный, будто на другом конце заводской территории. Милан сперва не поверил своим ушам - это мне чудится, потому что я трус! - но последовало еще два раската, которые покончили с его сомнениями.
Странная, нелогичная тишина первого испуга. Завод упал в эту тишину, словно взрывы его не касаются, двор все еще был пуст... Милан схватил свою трубу, мозг подавал противоречивые повеления, а ноги не двигались.
Мимо промчалась чья-то тень, под ногами дребезжали обрезки жести. За ней другая.
- Сматывайся, - узнал он голос Павла. - Что-то случилось... Все врозь! Сбор в нужнике!
- Чистая работа, - заметил Гонза, когда они встретились в следующую ночь.
В отхожем месте было пусто, но они все равно разговаривали уголками губ. Павел кивнул; лоб его прорезала вертикальная морщинка.
- Большинство ребят с дневной смены там вкалывали. Подъездные пути вышли из строя по меньшей мере на неделю, рельсы перекрутило, два вагона с металлом вдрызг и цистерна. Эх, жаль, пустая...
- Значит, мы не одни, - сказал Гонза.
- Давно ясно, - пробормотал Павел. - Они-то свое дело знают. Похоже на динамит, но не обязательно. Тсс... А мы возимся с дурацкими бочками... Посадили несколько человек из моторного, да вроде не тех...
После взрыва завод стал похож на развороченный муравейник, но суетились только служащие заводоуправления и охрана: рабочие оставались спокойны, в глазах у одних можно было прочесть опасение, у других - ехидную насмешку. Взрыв грянул в самый разгар веркшуцевской пирушки, развеселившихся шлюх успели спровадить, прежде чем на завод примчался Каутце со своими прихвостнями. От стапелей было видно, как они бегут по цехам. «Работайте, - сипел Даламанек, все на своих местах! Уже прикатили из уголовной полиции и из Печкарны [50] приехали! Сейчас они в живодерке. Проверка и обыски...» Даламанек сидел за своим столиком и трясся от страха. Вот... вот они! Он увидел их сквозь половинки стекол -