Хромоножка и другие: повесть и рассказы для детей — страница 2 из 10

Всего-то и сказал:

– Петруха, тебе пора.

И музыка прекратилась.

Пошли провожать Петра на станцию всем двором:

Люська, Матвеевна и её две приехавшие из села притихшие племянницы, жена Большака Анна со своими ребятами Валькой и Миней да кошка Мура. Вот и всё. Фомич не пошёл. Куда с его-то ногами?

Когда выходили за калитку, где на лавочке успела присесть Мура, Фомич протянул руку Петру с чем-то тускло блеснувшим.

– На вот!

На его ладони лежал крохотный крестик.

– Ваше благородие, я решил на фронте в комсомол вступить! Мне нельзя!

– Возьми, таратора эдакий. Какой я тебе благородие?..

Там разберёшься…

Пётр, невольно подчинившись, протянул руку.

– Больно ты порох. Запомни, на войне первым гибнет молодняк, потому как не в меру горячий. Брательник мой Петруха тоже зуйливый[1] был, – сказал так старик и отошёл в сторонку. Прямой и сумрачный.

Глава 3. Одна

И осталась Мура опять одна. Она по-своему любила свой небольшой двор и его обитателей. Но разве можно его теперь сравнивать с тем, каким он был до отъезда на войну Большака и Петьки Захарьева? Во дворе никто так заразительно не смеялся, как это делал Петька. Она не любила шум, но без Петьки стало уж совсем тихо. Во дворе никто не носил такой рабочей куртки, какая была у Большака, с просторным карманом…

За то время, пока он её лечил и носил с перевязанной ногой в кармане этой своей брезентовой куртки на станцию, она так привыкла к этому, что, когда нога зажила, стала ходить с ним на шумную его станцию. И когда по дороге, жалея, он брал её в карман куртки, она была счастлива. Если ей уж больно надоедал шум в мастерской, она убегала домой. Но каждое утро вновь норовила своего хозяина проводить. А он иногда щадил её и уходил на работу тайком, без неё.

Скучно без Большака! И без Петьки скучно!

Из мужчин остался во дворе один Фомич. Но он молча подолгу курит, сидит на лавочке да кашляет. Это его курение совсем отвадило её от широкой лавочки у калитки. Она не выносила запаха дыма.

Матвеевна куда-то всё надолго уезжает. То в деревню за Волгу, то в Сызрань.

Жёны Большака и Захарьева – Анна и Люся – стали тихими и неразговорчивыми. У обеих глаза на бледных лицах, как мерцающие угольки в затишке…

Теперь везде звучали новые слова: фронт, Германия, похоронка. И лица у людей стали другими: сосредоточенные, неулыбчивые. Она не знала, что значат эти новые слова, но чувствовала в них большую тревогу.

…Потянулись через станцию, где работали раньше Большак и Петька, вереницы составов с необычным до того грузом.

Мура бегала к поездам в надежде, что увидит по какой-то случайности Большака или Петьку. Но увы… Такого не случалось. Унылой она возвращалась домой, во двор мимо пропахшей у калитки куревом лавочки…

* * *

Мура стала часто видеть сны. И сегодня под утро ей приснился сон. Да такой хороший! Будто они всем двором встречают Большака с ненавистной войны. Лица у всех необычно весёлые. Много вокруг зелёного и голубого… В толпе встречающих она приметила высокого и худого учителя, живущего в соседнем дворе, Льва Петровича. Ему Захарьев, по своему разумению, дал имя «Рыхлый». Оно крепко прилипло к учителю.

Рыхлый несколько раз ходил в военкомат, но его не берут на фронт. Зрение у него такое, что он и Муру-то вряд ли отчётливо видит…

Она проснулась на самом интересном и важном месте в её сне, когда поезд остановился…

От хорошего сна у неё поднялось настроение. Она вспомнила, что давно не занималась собой.

Ещё немного полежав на дощатом полу в сарайчике, она вскоре вышла во двор, освещённый ласковым солнцем бабьего лета.

Переживания последних недель так повлияли на Муру, что она, раньше очень внимательная к себе, совсем перестала следить за чистотой своего тела. Обычно она умывалась после еды. Сейчас же сразу после сна она уселась на широкую доску у сарайчика и с удовольствием вначале облизала рот, потом начала вылизывать все те места своего тела, до которых могла достать языком. Затем, увлажнив облизыванием лапку правой ноги, она принялась чистить там, куда не могла добраться языком. Усердно и забавно начала тереть лапкой голову, уши.

К ней вернулось забытое желание быть опрятной и красивой.

Когда она привела себя в порядок, ей захотелось общения. Можно было бы пойти к Вальке с Минькой. Муре нравилось играть с ними. Но они в последние дни всю игру с ней сводили к попытке наклеить ей узкие чёрные полоски поперёк туловища.

Им страх как хочется побыстрее посмотреть на кого она будет больше похожа полосатая: на зебру или на невиданного белого тигра.

Ей такие игры неприятны. Она вырывалась и убегала.

…Мура направилась к учителю Льву Петровичу. Посмотреть: как он там? Нет ли около него Большака или Петьки Захарьева? Всякое может быть!..

Когда она вошла в соседний двор, учитель в сиреневой майке брился около жестяного рукомойника, подвешенного на покосившийся столбик.

Хвост Муры был жёстко поднят вверх, спина слегка выгнута. Послышалось лёгкое мурлыканье. Так она приветствовала учителя. Затем она подошла и стала тереться о его ноги.

Близоруко глядя сверху вниз, учитель спрашивал участливо:

– Ну, что тебе, Мура? Проголодалась?

Он топтался перед осколком зеркала, разглядывая свою бритую щёку, и, неуклюже попятившись, наступил огромным своим жёлтым ботинком со стоптанным запятником Муре на левую переднюю лапу.

Страшная боль пронзила всю её ногу. Зарычав, она отскочила в сторону. Хвост у Муры опустился между задних лап, голубые глаза мгновенно округлились. Затем хвост ощетинился. Испуг, гнев, негодование испытала она в этот злосчастный момент.

Откуда ей было знать, что такое случилось только лишь по неловкости Льва Петровича?

Больше Мура к учителю не ходила. Обида засела в ней крепко.

Глава 4. Петька Захарьев вернулся

Вернулся с войны Петька быстро. С одной медалью на гимнастёрке и без обеих ног выше колен. Как в воду глядел Фомич, говоря: «С таким-то характером…»

Теперь Петька не ходил, а передвигался на тележке, отталкиваясь руками о землю. Для этого он зажимал в цепких кулаках деревянные колодки. Маленький такой. А теперь стал ещё меньше. Наполовину.

– Что, Мура, непривычно тебе видеть меня таким? Многим не в обычай, – говорил он, притулившись в тенёчке во дворе под старой рябиной. – Прости, Мура, не буду больше звать тебя Хромоножкой. Зарок даю. Это неправильно. Любил я давать прозвища, а теперь разлюбил. Но «Мура»… это, как если бы меня назвали Человеком?.. Немножко как-то не того…

Он разговаривал теперь с кошкой не насмешливо и свысока, как раньше, а по-другому. Она это чувствовала. И улыбка у него теперь была другая. И зубы не сверкали при разговоре.

– Я теперь не Захарьев, а Половинкин – так можно считать, – говорил он вроде и не ей, а кому-то, не глядя на неё. Переехала меня война пополам. Половина меня осталась. И здесь, – он махнул пятернёй по груди, задев медаль, – половина осталась… Всего на четвертушки разделало… У тебя все четыре при тебе. Преимущество передо мной. И ещё какое! Четырёхкратное!

Он начинал кашлять, и медаль на его груди трепетала, будто синица на ветке, за которой Мура сегодня утром наблюдала во дворе. Она видела, какие изменения произошли с ним и потихоньку начинала привыкать. Зато Петька – не учитель Лев Петрович со своими длинными ногами, на лапу не наступит. Нога у Муры продолжала болеть. Вот только дым от едких папирос ей был невыносим. Когда Петька закуривал, она вставала и уходила.

Он заметил эту её нелюбовь к дыму, и тонкие губы его покривились в лёгкой усмешке. Было похоже, что думал он сейчас не о кошке. Люся – жена его – тоже не любила, когда он курил.

Глядя перед собой когда-то дерзкими, а теперь потухшими глазами, Петька говорил:

– Была ты Хромоножкой, а теперь – Мура! А я кто? Кем стал? Без ног-то?

И, трогая маленькие колёсики у своей тележки, добавлял:

– Половинкин на тачанке! Да? Чапай!

Увидев, как строго и внимательно Мура на него смотрит, осёкся:

– Ты это… Я принял с утра немножко. Извините, мадам! Мы же свои люди…

* * *

Через улицу, в сторону от станции, около парикмахерской стояла деревянная сапожная будка. В ней окружённый запахами мыла, вара, дратвы, кожи, крепко пропитанной потом обувки, работал Захар Синицын. Петька звал его Стелькиным.

Петька и Мура часто бывали у Стелькина. Как когда-то Большака, она теперь провожала Захарьева. Только не на работу в мастерские, а к Стелькину. Захар не был таким разговорчивым, как Петька. И у него была одна нога. А вместо второй – тяжеленный деревянный протез. Этот протез он отстёгивал, когда сидя работал. Протез тогда стоял рядом в будке. Как бы отдыхал. Стелькин звал эту свою деревянную ногу ступой.

Пока они добирались до Стелькина, Петька разговаривал с Мурой:

– Ты бессловесная, тебе можно довериться, не проболтаешься. Любил я Люсю! Ну было дело: бил… Всего-то раза три. И за дело! …Уехала в свою Муранку. Только чтоб меня не видеть, такого! Конечно, это её право. А я слабак! Сам не знаю, зачем такой домой приехал. Дружок безрукий ещё в госпитале предлагал к нему махнуть под Винницу. Я и хотел попервоначалу у него сгинуть. Но без Волги как? Вырос на ней жа! Всё своё…

Мура сидела в тележке около него и слушала.

А Петька спрашивал:

– Разве можно такого меня терпеть. Я сам себя не выношу. Её право…

Замолчал, а потом почти выкрикнул:

– Люся, Люся! Судить не беруся!

И тихо так добавил:

– Но, если вдруг решуся…

Тут, словно отгоняя кого-то или чего-то от себя, помахал он правой рукой перед самым своим лицом и сказал, словно оправдывал за пьянку того, к кому они ехали сейчас:

– Это хорошо, что Стелькин есть! Он, как второй я, без слов понимает меня. Те, которые с ногами, они – другие. А ты? – он встряхивал свой светлый вихор на неспокойной головушке, – ты чего привязалась ко мне! Только что я тебя не бил, а так, хорошего-то ничего тебе не сделал…