на свете. И мне наплевать, что именно вы с отцом об этом думаете! И мне наплевать, если это не укладывается в ваше представление о порядочности!
– У меня больше нет сына по имени Кирилл, – сказала мать четко и ясно, – можешь забыть наш телефон и адрес.
– Пока, – попрощался Кирилл.
Нужно было срочно выпить воды, чтобы горячие камни не прожгли дыру в костях и не вывалились из головы на пол.
Откинув штору, он вышел на балкон, где стояли цветочные горшки и маленькое жестяное ведерце с грибом на голубой эмали. Дождь налил в ведерце воды, и Кирилл долго пил ее, отплевываясь от плавающих цветочных лепестков. Вода пролилась на грудь и живот, и ему полегчало.
– Что случилось? – спросила Настя, когда он шагнул в комнату. – Почему ты орал?
– Моя сестра родила мальчика, – буркнул он, – я ее поздравлял.
– Это она звонила?
– Звонила моя мать.
– А почему ты орал?
– Потому что я устал от них, – сказал Кирилл злобно и через голову содрал мокрую рубаху, – я устал от них, как только родился. Я никогда их не понимал, а они никогда не понимали меня.
– Почему?
– Настя, я не могу говорить об этом в три часа ночи. – Он с размаху сел на кровать. – Потому что я ненавижу бедность, а у меня всю жизнь были одни штаны. Я на танцы не ходил из-за этих проклятых штанов!
– При чем тут штаны?
– При том, что я не понимаю никакой идейной бедности!
– У вас была идейная бедность?
– У моих родителей восемь детей, – сказал он злобно, – у меня еще четыре сестры и три брата. Они, видишь ли, хотели много детей! Они так решили, когда поженились. Они задались целью воспитать совершенно особенных людей. Необыкновенных. Свободных от мещанских предрассудков. И воспитали кучу уродов. Меня в том числе.
– Ты не урод.
– У нас все было не как у всех. Новых детей не заворачивали в пеленки, потому что в дикой природе дети растут совершенно голыми. Они лежали голые и синие на коричневых клеенках, это я помню очень хорошо. Старшие дети должны были все делать согласно расписанию, составленному отцом. С утра мы выбегали во двор и делали зарядку – дождь так дождь, снег так снег. Когда я начал соображать, стал прикидываться больным, но отец был убежден, что свежий воздух лечит все болезни, и я тоже выбегал. Ты можешь себе представить, как посреди московского двора кучка сумасшедших зимой и летом делает приседания и обтирается снегом?! На нас смотрели, как на дрессированных макак, а мы знай себе приседаем! Дома у нас был турник, и, проходя под ним, каждый должен был три раза подтянуться. Шесть раз прошел, восемнадцать раз подтянулся. Дома никто не носил никакой одежды, только трусы. Это изобретение не моих родителей, а каких-то еще убогих, у которых тоже было штук пятнадцать детей, и они написали книжку про воспитание. Это очень вдохновило моих родителей. Они тоже решили писать, но почему-то не написали. Никогда в жизни у меня не было ничего своего, понимаешь? Я спал в чьей-то кровати, и накрывался чьим-то одеялом, и носил чьи-то штаны, и играл в чьи-то игрушки! А взаимовыручка! Я ее ненавидел! Отец считал, что старшие обязаны помогать и наставлять младших, а на самом деле мы просто друг друга лупили. За все. За кусок мармелада, за хлеб с маргарином и просто от злости, потому что невозможно жить вчетвером в тринадцатиметровой комнате. Ты хоть представляешь себе, что такое восемь детей и двое взрослых на двух зарплатах и пособиях?
– Нет, – призналась Настя, глядя во все глаза.
– Мы ели только кашу. Варили кисель из пачек. Шоколад не покупали никогда. Колбасу почти никогда. Когда хотелось машину, или медведя, или грушу, родители говорили, что все это совершенно лишнее. Человек не должен быть рабом вещей или еды. У матери одного моего одноклассника было три пары сапог. Я долго не мог понять, как это. Зачем одному человеку три пары сапог?! Нам всегда говорили, что мы живем хорошо и правильно, что мы растем свободными и счастливыми, но никто, кроме нас, не ходил в школу в фетровых ботах и не раздевался дома до трусов! А мы должны были раздеваться. Даже когда приходили из школы или из собеса, мы все ходили в трусах, включая отца. Мне было пятнадцать лет, когда я понял, что больше никогда не выйду из ванной в одних трусах! Был жуткий скандал, но поделать со мной ничего было нельзя, нас никогда не лупили, потому что родители считали, что лучший метод воспитания – это убеждение, а убедить меня уже было невозможно. Никто не жил так, как мы, и родители говорили, что все остальные живут не правильно, а я с трех лет был убежден, что это мы живем не правильно!
– Кирилл, успокойся.
– Мать всегда говорила, что главное – это чувство товарищества и наша дружба, но мы ни фига не дружили! Нам всего не хватало, мы из-за всего дрались. Мы сами пришивали себе пуговицы и штопали носки – трудовое воспитание! Можешь себе представить, как штопает одежду пятилетний ребенок? А мы ведь в ней потом ходили! Мы долго жили в трехкомнатной квартире – десять человек! А потом нам дали еще одну, тоже трехкомнатную на той же лестничной клетке, и мы бегали из квартиры в квартиру через площадку. Соседи нас ненавидели, потому что мы орали и шумели, но, по родительской теории, они жили не правильно. Они не знали, что мы равнодушны к мещанским ценностям, вроде тишины по вечерам и неприкосновенности личной жизни. Летом мы ходили в походы. Мы надевали рюкзаки и тащились на электричку, и ехали за сто километров от Москвы, и перли вдоль какой-нибудь реки дней десять. По утрам приседали, подтягивались на подходящей ветке, варили на костре кисель из пачек. Только в походе мы все спали в одной палатке и чесались, потому что от комаров не было никакого спасения. Я мечтал, чтобы меня отвезли к бабушке, но должен был идти в поход. Чувство товарищества и коллективизм! Бабушка топила печь. Отец бы ей запретил – в дикой природе ведь не топят печь, но тогда негде было бы готовить, а сырую картошку они есть почему-то не догадались. Бабушка укладывала меня у печки Там был узкий лежачок, и я спал там один – больше никого нельзя было втиснуть. Я засыпал и мечтал, что вырасту, перееду жить в деревню и буду каждый день топить печь и греться около нее. Буду сидеть один и греться. Сколько захочу.
– Кирилл, прекрати.
Он перевел дыхание и огляделся.
Не было обшарпанной родительской квартиры, полной детей и облезлых спортивных снарядов. И бабушкиного деревенского дома тоже не было. И завтра утром никто не заставит его делать приседания на глазах у многотысячного московского двора.
Все в порядке.
Ночной ветер вздувал легкую штору, и с листьев капали тяжелые капли. Настя сидела, завернувшись в одеяло.
– Принеси мне попить, – попросила она, – что ты там пил?
– Воду из ведерка, – сказал он.
– Сойдет. Я поливаю из него цветы.
Он принес ведерко и подержал, пока она пила.
– Теперь ты с ними не дружишь? – спросила Настя, отдышавшись.
– Я никогда с ними не дружил. Попила или еще?
– Вообще говоря, они ни в чем не виноваты, твои родители. Просто они жили так, как им казалось лучше и проще.
– Настя, я не хочу это обсуждать. Мать сказала, чтобы я забыл номер их телефона, но это уже бывало. Если повезет, она не будет мне звонить месяца три. А потом все наладится. То есть она опять примется звонить и втолковывать про мои грязные деньги и капиталистический образ жизни.
– А сестра?
– Какая сестра?
– Которая родила.
– Я ее поздравлю. Вернусь в Москву и пришлю подарок.
– Ты думаешь, этого достаточно?
– Настя, я не поддерживаю с ними никаких отношений. Не могу. Не хочу.
– Когда ты захочешь, может быть, будет уже поздно.
– Вероятно. Или я не захочу. Ты так и будешь сидеть с ведром или можно его унести?
Она сунула ему ведро, и он вышел на балкон.
Капли гулко шлепались на крашеные доски, одна попала Кириллу на спину, и он поежился. Сад как будто вздыхал, и было совсем тепло. Утром опять придет жара. Листья легко прошелестели, и Кирилл, задрав голову, посмотрел на верхушки деревьев. Они стояли неподвижно и казались темнее темного неба.
Ветер?
Снова зашелестело, и он вдруг быстро присел, оказавшись за решеткой балкона.
Внизу по дорожке кто-то шел. Сквозь листву было не рассмотреть – кто, но Кирилл слышал шаги и слышал, как падали капли с потревоженной старой сирени.
– Ты что? – шепотом спросила Настя у него за спиной.
Он приложил палец к губам:
– Там кто-то есть. Внизу. Я слышу.
– Кто-то забрался в сад? Кирилл покачал головой:
– Не знаю. Сейчас посмотрю. Сядь на кровать и сиди тихо.
Прошелестело уже довольно далеко, и Кирилл понял, что нужно торопиться.
Он перепрыгнул через решетку, повис, перехватил руками за нижнюю перекладину балкона, качнулся раз, другой и спрыгнул в траву. Ему не хотелось, чтобы утром на песке отпечатались две его босые ступни, как буква “аз” в книге первопечатника Ивана Федорова.
Человек ушел в глубину сада, к старой калитке, которая выходила в душные густые кусты, продолжение какого-то парка. Ею редко пользовались. Муся на своем велосипеде предпочитала делать круг, чтобы заехать в ворота.
Кто мог среди ночи забраться в сад? Воры? Даже ворам вряд ли бы хватило ума тащиться грабить дом, полный народа. А что можно украсть из сада? Лопату? Не слишком гнилое бревно, которое Кирилл собирался найти, да так и не нашел?
В траве стояли лужи, которые чавкали под ногами, и Кирилл стал пробираться осторожней. Он ничего не видел, кроме темных веток, и ничего не слышал, только капли глухо падали в мокрую траву.
Куда ушел человек?
Впереди что-то хрустнуло, и Кирилл замер.
Человек не ушел. Он был впереди и, очевидно, тоже остановился, прислушиваясь.
Кирилл не шевелился. В верхушках деревьев по-ночному тревожно прошелестело, и его с ног до головы обдало холодными каплями. Он смахнул воду с лица и снова замер.
Ничего.
Кирилл оглянулся на темный дом, почти не видный за деревьями. Света нигде не было, и отсюда невозможно было разобрать, открыта или закрыта дверь, выходящая на садовое крыльцо.