– Кого бы нам навестить сегодня, Эмануэль? – вопрошает Витольд своего фальшивого друга, который с высокомерной брезгливостью закрывает равнодушный глаз. – Не будем никого навещать. Никто ничего мне не скажет, чего бы я сам не знал. Никто мне теперь уже не поможет. Я остался один на один. А, собственно, с чем я остался один на один? Как бы это назвать, Эмануэль? Может, крайностью. Крайность – емкое слово. Чего только в нем нет. Настоящее ассорти. А может, выберемся в мою долину? В варианте – наяву, ты знаешь, о чем я говорю, дорогой мой тупой самодур.
Витольд поднял телефонную трубку. Раздался гудок. Значит, аппарат исправен. Набрал две цифры и, поразмыслив, отложил трубку. Где-то за третьей стеной ревел младенец, темпераментно, с поразительной алчностью, в сущности победоносно.
– Не презирай меня, дорогой Эмануэль. Я не преждевременно состарившийся истерик, который смотрит на мир сквозь призму своего геморроя. Я не заражаю окружающую среду своей прокисшей грустью. Ни от кого не требую, чтобы хныкал вместе со мной. Совсем наоборот, Эмануэль. Со временем я выработал у себя чувство юмора, вытесал прочные оглобли, которые, словно буфера, ограждают меня от всех, а следовательно, создают дистанцию. Я ползу с соблюдением дистанции. Значит, все в порядке. Хотя лучше было бы все же втихую, без шума, умереть скоропостижно.
Витольд набирает номер «точного времени». Замечает при этом, что ногти неизвестно почему у него трескаются вдоль, а на концах крошатся, как вафли.
– Пятнадцать часов двадцать семь минут, пятнадцать часов двадцать семь минут, – повторяет женский голос с ученической артикуляцией.
– Эмануэль, ведь я вижу, что ты меня презираешь. Поверь, я тоже презираю себя. Правда, в данную минуту чуть меньше, ибо уже кольнуло в печени или толстом кишечнике, и чувствую, что сейчас начнется. Моя судьба ординарна, нечто из области статистики, и поэтому, Эмануэль, я не осмеливаюсь обобщать. Готов даже вычеркнуть себя из сводных таблиц, чтобы не нарушать пафоса статистических данных. Ты лентяй, Эмануэль, и тебе не захочется сопровождать мою персону в странных скитаниях на пороге ночи. Впрочем, может, ты согласишься сопровождать меня духовно, то есть твое личностное начало последует за мной в погоне за скромными приключениями? Боже, как болит. Битое стекло проглотил бы, лишь бы перестало. Но я уже не навязываюсь тебе, Эмануэль.
Кот вытянул передние и задние лапы, растопырил короткие пальцы с крючковатыми когтями. Разинул пасть в безнадежном рывке, физиономия его на секунду приняла выражение невероятной, наглой хитрости.
Витольд надевает куцый плащ из болоньи, находит черную кожаную фуражку. Наконец по привычке берет транзистор.
– Выключим, как всегда, на всякий случай электричество, перекроем воду. Как эта мебель состарилась. Погибает оттого, что ею не пользуются. Ага, еще ты, Эмануэль. У тебя должен оставаться неприкосновенный запас, на всякий случай.
Витольд открывает две банки с детским паштетом и выгребает клейкую массу на тарелку с засохшими объедками. Кот возникает под рукой, подхалимски выгнув спину, вдруг начинает преданно урчать. Но, мимоходом обнюхав тарелку, с явным разочарованием тут же принимается закапывать лапой угощение.
– Итак, прощай, Эмануэль, – говорит от дверей Витольд. Минуту стоит, словно ожидая телефонного звонка. Однако телефон умер уже давно, даже неизвестно когда. – Может, увидимся, а может, и не увидимся.
Витольд спускается по ступенькам узкой и запущенной лестничной клетки. В чьей-то квартире грустит Бетховен, транслируемый по радио. Ветер, который заждался у дверей, врывается на лестницу с истерическим шумом, прихватив с собой кучу сухих и мокрых листьев.
На улице, у мемориальных досок, увековечивающих память жертв войны, мечутся огоньки в пластмассовых плошках. Тот же вездесущий ветер срывает с древков бело-красные флажки. Бойскауты в промокших мундирчиках несут караул у мемориальных досок, выкованных в форме военного креста.
– А у меня больше смертей позади, нежели впереди, – говорит Витольд, кутаясь в скользкую, холодную, как плесень, болонью. – Собственно, вся смерть уже позади. Сколько близких, друзей, знакомых лежать осталось в темноте. Мудра смерть первооткрывателя, достойна смерть государственного мужа, прекрасна смерть воина. А моя смерть нужна только мне.
В витрине магазина отчаянно мигает телевизор. Мрачное изображение каких-то намокших могил и качающихся деревьев безнадежно борется с помехами, которые в конце концов побеждают.
– Пойдем, Эмануэль, если хочешь, к реке, в тот глубокий овраг, заполненный шепотом дождя и жалобами мертвых листьев, гонимых, как и люди, нечистой силой.
Где-то в облаках или под ними гудит реактивный самолет, который, вероятно, не может приземлиться в такую погоду и кружит тревожно, как птица, заблудившаяся в тумане. У забегаловки мокнут алкаши без гроша в кармане.
– Хорошо бы с кем-нибудь попрощаться. Некрасиво уходить молчком.
Навстречу семенит торговка с охапкой белых хризантем и корзиной стеариновых плошек.
– До свиданья, уважаемая. – Витольд учтиво приподымает кожаную фуражку.
Торговка плутовато косится на него, раздумывает и откланивается на всякий случай.
Против ветра шествует трамвайщик, подняв барашковый воротник.
– До свиданья, уважаемый.
– Пошел ты, хрен моржовый.
Трамвайщик оглядывается со злостью. А Витольд уже чувствует, что враг его начинает взбираться по внутренностям вверх, под самое сердце. Перед ним лестница, сбегающая к набережной. Скауты спешат на посты. Топают по бетонным ступенькам.
– До свиданья, дети.
– Доброй ночи, спать до полночи, чесаться до зари.
И они удирают в сырую темень парка, радостно хихикая.
Витольд нажимает клавишу транзистора. Сразу несколько станций борется за первенство. Сквозь шум прорывается голос кукушки. Нет, это не кукушка. Это крик какого-то экзотического инструмента.
На набережной его встречает ночная тишина. Слышно только бормотание близкой реки, такое же монотонное, как у всех рек на свете.
– Уже столько лет мчит она неутомимо свои воды, – шепчет Витольд. – Там, наверху, деревянный костел с умершей женщиной на катафалке. А левее, в непроницаемой влажной тьме, бренчат цимбалы, как разбуженный поздней осенью комар. Минуточку, Эмануэль, где-то тут должна быть железнодорожная насыпь. Взойдем-ка на пути, по которым все разъезжались по белу свету. – Он карабкается по крутому откосу, усыпанному шлаком. Цепляется за чахлую, золотушную траву, прозябающую в нищете. И вот он уже на вершине, один на один с небом, как ледник, и кусачим ветром, который не приносит никаких ароматов.
Дрожат ноги, трясутся руки – боль ширится внутри, словно оглушительный волчий вой. Витольд снимает фуражку и преклоняет колени на металлических шпалах. Ветер захватывает в холодный кулак остатки волос. Торжественно гудит орган. Иоганн Себастьян Бах в мучительных конвульсиях рвется в небо.
– Это только начало или уже конец? – спрашивает Витольд, всовывая окостеневшие пальцы в рот, как когда-то, как неведомо когда.
И тут начинают ритмично постукивать рельсы, в этом есть что-то от бесшабашности перепляса. Во тьме, которая может быть и покинутой долиной, и дебрями укрывшегося в дожде города, раздается зычное мычание электровоза.
Витольд небрежно касается запавшего, трусливого живота.
– Мы убьем тебя преднамеренно, негодяй. Я тебя уничтожу прежде, чем ты сожрешь меня окончательно. Ты этого не предвидел. Прислушайся, приближается твоя смерть. Она мчит на встречу с тобой, задорно покрякивая осями, легкомысленно разгоняясь в веселом состязании с ветром. Ты этого не мог предположить? Мы положим тебя на серебряный рельс, от души прижмем всем телом, чтобы не удрал в последний момент. Прощай, паршивец, прощай, неумолимая самовлюбленная тварь, прощай, последний и единственный мой роковой друг.
Прямо перед собой он увидал глаза, подобные неведомой, вымершей планете. Это были глаза кота Магараджи, который пытался лизнуть его в висок.
– Что случилось? – спросил.
Кто-то тяжело сел в ногах постели. Он узнал Леву в зеленой форме допризывника.
– Все нормально. Ты жив.
– А она?
– Она тоже жива.
– Где она?
– Лежит в Вильно, в гарнизонном госпитале.
Витек закрыл глаза.
– Слава Богу, – произнес он тихо. – Значит, Бог есть.
Левка наклонил к нему свое крупное, костистое лицо, испещренное черными веснушками. От его густых курчавых волос пахнуло овчиной.
– Может, и есть Бог. Ты ее пожалел, она тебя пожалела. И нашел вас Володко у реки спящими, как заблудившиеся дети из сказки.
– Неправда! Зачем врешь! – крикнула мать. – Они наелись белены по ошибке и уснули. Это несчастный случай, обыкновенная детская глупость.
Она стояла посреди комнаты в черном платье со старинными вишневыми четками в сплетенных пальцах. Из-под темного платка выбивались слипшиеся пряди поседевших волос.
– Белена еще не созрела, – буркнул Лева. – Но пусть будет по-вашему.
Только теперь Витольд заметил на столике у своей кровати подсвечник с погребальной свечой деда. Фитиль черен, длинные натеки стеариновых слез. Кто-то зажигал эту свечу минувшей ночью.
Мать подошла к кровати. Закрыла глаза, чтобы истово дочитать молитву. Однако горло перехватил спазм. И она склонила голову, стараясь пересилить дрожь.
– Не плачь, мама, – произнес слабым голосом Витек. – Все нормально. Говоришь, Володко нас нашел?
– Вас нашел, а себя погубил. Уже сидит в тюрьме и ждет суда.
– Витюнька, скажи, что это неправда.
– Что, мама?
– Вы забавлялись, как невинные дети. Лихо вас соблазнило отведать дьявольское семя. Там, у реки, полно его растет. Плоды колючие, как каштаны. Никто не предупредил вас, детки, что это страшный яд. Многие умом тронулись от этих черных зерен. А вы ведь только из любопытства, правда? Витюнька?
Тихонько запели разболтанные стекла в двойных рамах. Со стороны города приближался скорый поезд, гогоча на всю долину. Паровоз приветствовал станцию продолжительным, сиплым свистом, как океанский лайнер.