– Я – Каэтано Делауро, – сказал он, – и пришел на коленях молить сеньора маркиза меня выслушать.
Глаза Милашки Оливии сверкнули гневом.
– Нечего сеньору маркизу слушать развратника, – сказала она.
– Кто вы такая, чтобы так говорить?
– Я – госпожа в этом доме.
– Ради Господа Бога и всех святых, – сказал Делауро, – передайте маркизу, что я пришел к нему с известием о его дочери.
Не сдержавшись, прижал руку к сердцу и добавил:
– Я люблю ее до смерти.
– Еще словечко, и я спущу собак! – в возмущении воскликнула Милашка Оливия и указала ему на дверь: – Пошел вон!
Было столько властности и решимости в ее голосе, что Каэтано побрел прочь, то и дело оглядываясь на дом.
Во вторник Абренунсио приехал в лепрозорий и нашел Делауро в полном расстройстве чувств, полумертвым от горя. Тут медик услышал его исповедь от самого начала до самого конца: и об истинной причине наказания, и о ночах любви в монастыре.
Абренунсио был ошеломлен.
– Я знал, что от вас много чего можно ожидать, но только не полного сумасшествия.
Каэтано взглянул на него в удивлении:
– Вы такого не переживали?
– Никогда, сын мой, – сказал Абренунсио. – К любви должна быть предрасположенность, а у меня ее нет.
Медик пытался переубедить Каэтано. Говорил, что любовь – это неестественная тяга друг к другу чужих людей, обрекающая их на деспотичную и унизительную взаимозависимость, которая чем сильнее, тем эфемернее и бессмысленнее. Но Каэтано его не слышал. Он неистово желал освободиться от оков католического мира.
– Один только маркиз может помочь нам спастись законным путем, – говорил он. – Я хотел на коленях его об этом просить, но не застал дома.
– И никогда не застанете, – отвечал Абренунсио. – До него дошли слухи, что вы совратили девочку. Теперь я и сам вижу, что с точки зрения христианина он абсолютно прав. – Взглянув в глаза Каэтано, добавил: – Вы не страшитесь обречь себя на вечные муки?
– Думаю, что я уже обречен, но только не Святым Духом, – спокойно сказал Делауро. – Я всегда верил в то, что Он больше ценит любовь, чем религию.
Абренунсио не мог скрыть своего восхищения человеком, который у него на глазах отринул догматы разума, но молчал. Может ли кто-то найти слова утешения, если сам – наполовину Святая Инквизиция.
– Вы исповедуете религию загробной жизни, которая дает вам счастье и силы презреть смерть, – сказал медик. – Я – нет. Считаю, что самое важное – остаться в живых и жить.
Каэтано со всех ног побежал в монастырь. Он вошел средь бела дня в дверь для обслуги и, не таясь, пересек сад, в уверенности, что защищен всесилием своих молитв. Поднялся на второй этаж, оставил позади низкий пустой коридор, соединяющий служебные помещения с главным зданием, и попал в закрытый и душный мир заживо погребенных монахинь-кларисок. Прошел мимо новой, запертой на замок кельи Марии Анхелы, не зная, что она плачет по нем. Хотел было бежать в тюремный дом, но за его спиной раздался крик:
– Стой!
Обернувшись, он оказался лицом к лицу с монахиней. Лицо ее было скрыто черной вуалью, распятие нацелено прямо на него. Он шагнул вперед, но монахиня призвала на помощь Христа.
– Сгинь, сатана!
За спиной у него послышался другой голос: «Сгинь!» А потом еще крик и еще: «Сгинь, сатана!» Он несколько раз обернулся вокруг себя и понял, что со всех сторон окружен фанатичными монашками с задрапированными лицами и с распятиями, готовыми к бою. Голоса слились в единый вопль:
– Сгинь, сатана!
Силы Каэтано иссякли. Он был передан в руки Святой Инквизиции и публично осужден трибуналом, который обвинил его в пристрастии к ереси и в действиях, которые привели к народным волнениям и разногласиям в церковных кругах. По особой милости судей Каэтано Делауро был приговорен к пожизненной работе прислужником в больнице Милости Божьей, где он и прожил много лет бок о бок с прокаженными, ел и спал с ними на голом полу, мылся после них в тех же тазах, но так и не исполнилось его желание заразиться от них проказой.
Мария Анхела его ждала и не могла дождаться. Через три дня она взбунтовалась и объявила голодовку, что было сочтено за признаки ее помешательства. Епископ, расстроенный моральным падением Каэтано, необъяснимой смертью падре Акино и общественным резонансом, который получили его действия, заставившие усомниться в его власти и мудрости, возобновил обряд экзорцизма с энергией, поразительной при его болезнях и в его возрасте. Мария Анхела, обритая наголо и обряженная в смирительную рубаху, на сей раз воспротивилась пыткам с дьявольской злостью, насылая на всех африканские проклятия и дико вопя на разные голоса. Утром следующего дня люди услышали страшный рев вдруг озверевшего рогатого скота, увидели, как земля задрожала, и уже с трудом верилось, что Мария Анхела не имеет прямых сношений с исчадиями ада. Ее снова запирали в карцере и омывали святой водой по французскому методу для изгнания нечистой силы, засевшей глубоко в нутре.
Измывательство продолжалось несколько дней. Хотя Мария Анхела неделю голодала, она собралась с силами, высвободила ногу и однажды так пнула пяткой епископа в пах, что он рухнул наземь и не смог встать. Только тогда все заметили, что она страшно исхудала и потому смогла освободить ноги от пут. Скандальное происшествие должно было прервать процесс экзорцизма – именно так решил капитул епархии, но епископ этому решению воспротивился.
Мария Анхела никогда не узнала, что сталось с Каэтано Делауро, почему он больше не появляется с корзиной сладостей и ненасытными ночами. Двадцать девятого мая, совсем сникнув и оцепенев, она заснула и снова увидела во сне окно, за которым была заснеженная земля, но не было Каэтано Делауро и больше никогда не будет. На коленях у нее лежала гроздь янтарного винограда, и ягоды позванивали, когда она их брала. На этот раз она отрывала не одну за другой, а сразу по две и глотала, не переводя дыхания, торопясь скорее ощипать гроздь до последней виноградинки. Тюремщица, пришедшая подготовить девочку к шестому акту экзорцизма, нашла ее мертвой в кровати. Она умерла от любви и лежала с сияющими глазами и свежим розовым лицом, а на обритой голове шевелились и пузырились корни волос, не оставляя сомнения в том, что волосы идут в рост.
Вспоминая моих несчастных шлюшек
Он не должен был позволять себе дурного вкуса, сказала старику женщина с постоялого двора. Не следовало вкладывать палец в рот спящей женщины или делать что-нибудь в этом же духе.
Вдень, когда мне исполнилось девяносто лет, я решил сделать себе подарок – ночь сумасшедшей любви с юной девственницей. Я вспомнил про Росу Кабаркас, содержательницу подпольного дома свиданий, которая в былые дни, заполучив в руки свеженькое, тотчас же оповещала об этом своих добрых клиентов. Я не соблазнялся на ее гнусные предложения, но она не верила в чистоту моих принципов. А кроме того, мораль – дело времени, говаривала она со злорадной усмешкой, придет пора, сам увидишь. Она была чуть моложе меня, и я много лет ничего о ней не слышал, так что вполне могло случиться, что она уже умерла. Но при первых же звуках я узнал в телефонной трубке ее голос и безо всяких предисловий выпалил:
– Сегодня – да.
Она вздохнула: ах, мой печальный мудрец, пропадаешь на двадцать лет и возвращаешься только за тем, чтобы попросить невозможное. Но тут же ее ремесло взяло верх, и она предложила мне на выбор полдюжины восхитительных вариантов, но увы – да, все бывшие в употреблении. Я стоял на своем, это должна быть девственница и именно на сегодняшнюю ночь. Она встревоженно спросила: а что ты собираешься испытать? Ничего, ответил я, раненный в самое больное, я сам хорошо знаю, что могу и чего не могу. Она невозмутимо заметила, что мудрецы знают все, да не все: единственные Девы, которые остались на свете, это – вы, рожденные в августе под этим знаком. Почему ты не известил меня заранее? Вдохновение не оповещает, сказал я. Но может и подождать, сказала она, всегда знающая все лучше любого мужчины, и попросила, нельзя ли дать ей хотя бы дня два, чтобы хорошенько прозондировать рынок. Я совершенно серьезно возразил ей, что в таких делах, как это, в моем возрасте каждый час идет за год. Нельзя так нельзя, сказала она без колебаний, но ничего, так даже интереснее, черт возьми, я позвоню тебе через часик.
Этого я мог бы и не говорить, потому что это видно за версту: я некрасив, робок и старомоден. Но, не желая быть таким, я пришел к тому, что стал притворяться, будто все как раз наоборот. До сегодняшнего рассвета, когда я решил сказать сам себе, каков я есть, сказать по собственной воле, хотя бы просто для облегчения совести. И начал с необычного для меня звонка Росе Кабаркас, потому что, как я теперь понимаю, это было началом новой жизни в возрасте, когда большинство смертных, как правило, уже покойники.
Я живу в доме колониального стиля, на солнечной стороне парка Сан-Николас, где и провел всю жизнь без женщины и без состояния; здесь жили и умерли мои родители, и здесь я решил умереть в одиночестве, на той же самой кровати, на которой родился, в день, который, я хотел бы, пришел не скоро и без боли. Мой отец купил этот дом на распродаже, в конце XIX века, нижний этаж сдал под роскошную лавку консорциуму итальянцев, а второй этаж оставил для себя, чтобы жить там счастливо с дочерью одного из них, Флориной де Диос Каргамантос, прекрасно исполнявшей Моцарта, полиглоткой и гарибальдийкой и к тому же самой красивой женщиной с потрясающим свойством, какого не было ни у кого во всем городе: она была моей матерью.
Дом просторный и светлый, с гипсовыми оштукатуренными арками и полами, набранными флорентийской мозаикой с шахматным узором; четыре застекленные двери выходят на балкон, который опоясывает дом, куда моя мать мартовскими вечерами выходила со своими итальянскими кузинами петь любовные арии. С балкона виден парк Сан-Николас, собор и статуя Христофора Колумба, еще дальше – винные подвалы на набережной, а за ними – широкий простор великой реки Магдалены, разлившейся в устье на двадцать лиг. Единственное неудобное в доме, что солнце в течение дня поочередно входит во все окна, и приходится занавешивать их все, чтобы в сиесту попытаться заснуть в раскаленной полутьме. Когда в тридцать два года я остался один, я перебрался в комнату, которая была родительской спальней, открыл проходную дверь в библиотеку и начал распродавать все, что было мне лишним для жизни, и оказалось, что почти все, за исключением книг и пианолы с валиками.