Хроника парохода «Гюго» — страница 43 из 72

— Чего с пониманием? — спросил кочегар по фамилии Парулава, Тенгиз Парулава, известный всем трудяга. — Я ничего не понимаю.

Измайлов поднял руку:

— Минуточку, товарищи. По порядку. Мне не надо долго объяснять, вы сами знаете, какое воспитательное значение имеет проведение праздника Первое мая. Праздник — не просто выходной день. Мы как раз по случаю военного времени выходного дня устраивать не будем, трудом отметим. Но этого мало. Нам нужны атрибуты... Лозунг нам нужен, чтобы праздник прошел по всей форме. Мы должны показать, что всем пароходом отмечаем Первомай. Ну и флаги расцвечивания, конечно, поднимем...

— Ясное дело, — сказал Парулава.

— Минуточку, товарищи. — Измайлов снова простер руку. — Флаги проще простого, о флагах боцман позаботится. А вот я не далее как полчаса назад прихожу в каюту к матросу второго класса товарищу Левашову, молодому нашему матросу, которому доверена большая честь работать на пароходе дальнего плавания, и комсомольцу, между прочим, прихожу я к нему, и он отказывается наотрез, категорически отказывается написать нужный нам лозунг.

Все разом повернулись к Левашову. Но он так низко опустил голову, что по лицу его никаких подробностей определить было нельзя.

— А почему он обязательно? — спросил электрик. — Богомолов пусть пишет. У него тоже красиво получается.

Но предсудкома не собьешь.

— Вы бросьте, — сказал, — товарищ Огородов, заступаться. У вас всегда отговорка найдется. А мы решаем вопрос принципиально. Вам, как члену судового комитета, следует вести себя более зрело.

— Во загнул, — обиделся электрик. — Я, выходит, тоже виноватый...

Он хотел продолжить, но его перебил Парулава:

— Ничего я, братцы, все равно не понимаю. За кого Огородов заступается? Да они с Богомоловым бо́льшие друзья, чем с Левашовым. И зачем мы сюда вообще собрались?

А Измайлов:

— Минуточку, минуточку, товарищи. Я же вопрос ставлю принципиально. Левашов на мое поручение ответил обдуманным и, заметьте, категорическим отказом. И это, учтите, когда идет война и весь народ готов жертвовать во имя победы, а мы ко всему еще временно находимся в капиталистическом государстве. Значит, это не просто нежелание, проявление лени или инертности в общественных делах. Налицо прямая попытка сорвать первомайскую демонстрацию в иностранном, заметьте, порту. — Он поднял указательный палец. — В иностранном!

В кают-компании стало тихо. Так тихо, что сквозь двери, через всю длину коридора были слышны удары костяшек домино в красном уголке. И Огородову показалось, что над всеми, кто слушал Измайлова, висит на тонком тросе что-то тяжелое, вроде того танка, что вытаскивали из трюма в Петропавловске; висит, и трос вот-вот оборвется... «Бывает так, — пронеслось в мыслях у электрика. — Люди, случается, так заговаривают себя серьезными словами, не к месту взятыми, что потом и разувериться не могут. И рецепт тут один: без промедления остановить человека, не дать заговорить себя. И других опередить, пока тоже не начали, не заразились».

Он уже вздохнул и открыл рот, чтобы предостеречь, по Измайлов успел раньше.

— Призываю вас, — сказал, — товарищи судовой комитет, принципиально и без ложных скидок квалифицировать проступок Левашова, а главное, разобраться, как он попал на пароход, совершающий заграничные плавания? — Помолчал и добавил: — С какими целями Левашов здесь находится?

Огородов намеревался хоть теперь вставить слово, но опять ему не удалось. Дверь внезапно открылась, хлопнула, как в сильную качку, и в кают-компанию, в ее сосредоточенную тишину ворвалась дневальная Клара. В желтом платьице, в передничке — и ревет в три ручья.

Даже нахмуренный Левашов и тот поднял голову. А Измайлов — заметил электрик — прямо обомлел. Усы затряслись, хочет что-то сказать — и не может. Один Парулава нашелся, подскочил к Кларе и предложил ей платок — слезы утирать. Но Клара принялась голосить еще пуще, словно платком ее уж вконец обидели.

— Собрались, — кричит, — выбрали наконец время! А еще судком называется, охрана труда. Сами бы пошли с ним поговорили, с иродом. У них дома, видите ли, без мыла посуду мыли...

Измайлов тем временем пришел в себя.

— Прекратить, — говорит, — рев. Кто позволил заседание нарушать?

А Клара свое:

— Ох не могу... Сам бы попробовал без мыла... От лишней коробки порошка задушится Стрельчук, ирод проклятый... И вы, профсоюз называется, вас не в судком выбирать... ох... а стирать заставить... В прачечную не допросишься... полотенца сами... ох... Сколько раз обещали — в прачечную, а все... все мы... — И на высшей своей голосовой ноте: — Решайте сейчас же, должны нам порошок выдавать или нет! Решайте, или мы вас переизбирать начнем!

«Ну, переизбирать, — подумал Огородов, — это она, конечно, загнула. А вопрос не хуже Измайлова поставила, принципиально».

— Я думаю, — решил сманеврировать Измайлов, — судовой комитет учтет заявление и разберет на следующем заседании.

А Клара:

— Нет! — И уже не плачет, смотрит непреклонно и, как показалось электрику, повелительно. — Нет! Вашего совещания год не дождешься. Сейчас решайте!

— Вторым вопросом. — Это Рублев вставил. — Выйдите и ждите.

— Нет! — кричит Клара и опять в слезы. — Как жрать... ох!.. Как жрать, они тут как тут, а... а... ой, батюшки, не могу!

Дальше уж совсем никакого порядка не стало. Рублев предлагает уступить, Измайлов из себя выходит, а Парулава снова лезет к Кларе с платком и только сильнее сырость у нее на лице разводит.

В общем, решили Кларин конфликт разобрать в первую очередь и срочно вызвать для этого боцмана, как противную, не уступающую мыльного порошка сторону. Но тут в двери заглянул старший механик, а за ним Тягин, потом радист, и стало ясно, что наступило время вечернего чая, пора кают-компанию освобождать.

Совсем как в театре: на самом интересном месте — антракт.

Измайлов приказал через час снова собраться. Да только электрик еще до его слов и до того, как желающие чая стали заглядывать в дверь, приметил, как он полагал, самое важное: Левашов-то удрал! Самый момент его ухода Огородов не засек, никто не засек, а вот то, что нет Левашова, он приметил под конец мыльной Клариной баталии.

Потом Сергей говорил, что испугался слов Измайлова, будто он, Левашов, с особыми целями проник на пароход. Испугался и ушел. Но электрик считал, что парень слово подобрал неточное. Не мог Серега испугаться, не успел еще, потому что никаких действий над ним не производили. Просто все это не умещалось в его представлении о жизни. Лежал себе на койке, читал про мореходное дело и представлял, как выйдет на мостик штурманом. А тут Рублев является, матросы, машинисты, кочегары сидят рядком на диване и не о том о сем поболтать собрались, а раз судком, раз заседание, значит, всякое их слово силу имеет. И еще речь Измайлова. Это тоже не на работе, на палубе кто чего сказанет — перед выборным органом человек выступает, и, выходит, каждая его фраза приобретает особое значение, хотя и по халатности Рублева как секретаря заседания не заносится в протокол... В такой-то вот обстановке, рассуждал электрик, Левашов вдруг себя увидел, впервые увидел и ужаснулся, до каких размеров может разрастись каждый поступок, если его перед выборным органом обсуждать и давать ему, как предлагал Измайлов, принципиальную оценку. Вроде под лупой все получается, без скидок и пропусков. Ужаснулся Сергей и уж снести дальнейшего не смог.

Правда, Огородов не сразу дошел до таких глубин мысли. Сначала по ложному следу отправился искать Сергея. Посчитал — тот обязательно должен находиться на койке, и если не реветь, подобно Кларе, то непременно лежать лицом к стене — раздумывать, каким способом расчеты с жизнью быстрее произвести.

Но электрик ошибся. Не было Левашова в каюте. И нигде по надстройке не было. Электрик и на корму к краснофлотцам сбегал и чаю напился — нет нигде. Лишь когда Рублев снова начал скликать судком, его осенило. Вышел тихонько с верхнего трапа, что возле капитанской каюты, и уверился: точно, впереди дверь в рулевую рубку открыта, и свет там горит.

Огородов приблизился. Увидел: кумач по полу расстелен, и Сергей, стоя на коленях, склонился над ним.

Делов-то оказалось! Внизу еще и второго заседания не начали, а он уже букву «т» выводил — «Да здравствует» заканчивал. И ровненько так, красиво; деревянную рейку приспособил, чтобы не дрожала рука. На электрика только раз зыркнул и больше уж головы не поднимал.

Постоял Огородов, постоял да и пошел обратно в кают-компанию — решать, сколько же порошка должен выдавать боцман Кларе, пароходной хозяйке.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

ЛЕВАШОВ

На другой день Маторин разбудил меня к обеду. Он ничего не сказал. А в столовой Оцеп, кочегар, с лицом, как всегда, хранящим выражение готовящегося подвоха, осведомился, хорошо ли я спал, и скрипуче рассмеялся:

— Лозунг твой — тю-тю! Сняли.

В углу поддакнули. Измайлов, большой, черный, обвел сидящих за столами укоризненным взглядом и уткнулся в тарелку.

— Тю-тю, — повторил Оцеп. — Зря старался.

(«Ночью канадцы начали грузить еще в два трюма. Лебедки стучали то по отдельности, то сливаясь, будили утро, пока не засинело над головой, пока не погрузилось все вокруг в пепельный отсвет еще не взошедшего солнца. Боцман вышел деловой, будто и не спал. Мы привязали лестницу к переднему ограждению мостика, и я, спустившись по ней, растянул лозунг по всей ширине надстройки. Красная полоса полыхнула в лицо, вспомнилось московское, радостное, довоенное, хотелось смеяться, шагать куда-то спеша.

— Что стоишь? — сказал Стрельчук. — Давай флаги, давай же.

На подмогу пришли заспанные Олег и Никола. Мы продевали короткие палочки клевантов в крученые петли, разноцветная цепь быстро росла. На строгом языке международного свода сигналов, конечно, получалась невообразимая тарабарщина, но мы ведь заботились только о том, чтобы покрасивей приходились флаги друг к другу: желтый и синий, белый, красный, опять белый, синий, черный.