Теперь оставалось подняться на насыпь. Я вышел из трубы и стал взбираться по косой пологой линии, как это делают лыжники. Половина дела, я считал, сделана.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
— Вы не волнуйтесь, капитан. Обойдется!
Консул уселся в кресло, не сняв плаща и шляпы, далеко вытянув ноги, и этот вид его — человека, озабоченного происходящим только лишь по-служебному, «от» и «до», — разозлил Полетаева больше, чем обращенные к нему вялые, необязательные слова.
Он и не волновался. Если уж говорить о его состоянии, то надо подбирать другое слово. Досадовал, скорее всего. На себя досадовал.
— Волнения не входят в мои обязанности, — сказал Полетаев, отвернувшись к иллюминатору. — Я здесь затем, чтобы принимать решения.
— О, решения все уже приняты! — Консул посмотрел на часы. — Похоронная машина придет вовремя, это у них закон. Не знаю только, много ли вмещает автобус. Человек сорок, наверное. Вы сколько сможете отпустить на кладбище?
— Не больше двадцати.
— Да, пожалуй. А с этими беглецами надо ждать. Полиция здесь тоже первоклассная.
Наступило молчание. Полетаев с горечью усмехнулся: словом «тоже» консул связал блюстителей порядка с похоронной компанией. Наверное, в мыслях он произносил еще одно «тоже», приплюсовывая сюда «Гюго» и его, Полетаева. Может, и справедливо... Сколько пароходов толчется в Портленде, Сиэтле, Такоме — округе, подвластной консулу, — и все нормально: погрузка, ремонт, оформление документов, приемы, вежливые разговоры, тосты за победу союзников, медленно тающие кубики льда в стаканах с виски. А тут... За два дня на одном судне столько событий! Хватит на целое пароходство. И он, консул, еще выделил почему-то Полетаева из всех капитанов, дружески потянулся к нему...
Они познакомились на приеме в Морском офицерском клубе. Стояли друг против друга, как встретившиеся после двадцатилетней разлуки школьные товарищи, и говорили, без всякой связи переходя на все новые и новые темы. Вспоминали довоенную Одессу, делились впечатлениями о Канаде (консула недавно перевели оттуда в Соединенные Штаты), обсуждали дела на фронте и тут же — рузвельтовский «новый курс», недавнюю речь президента, этого дальновидного политика, стремившегося укреплять дружбу и сотрудничество с СССР.
В тот вечер консул отвез Полетаева до порта на своей машине, никак не мог распрощаться, а потом они поднялись на судно и протолковали до рассвета, попивая невкусный остывший кофе.
Это было на второй день после прихода в Америку. Потом, в Калэме, Полетаева позвали к телефону в портовую дежурку. Консул весело поздоровался, сказал, что у него выдалось свободное время, предложил проехаться вместе с ним по окрестностям. Полетаев был не прочь, да борту он не нужен, его только смущало, что консул находится далеко, — как им встретиться. Но тот опять оживленно забухал в трубку: «Сорок миль по здешним дорогам — не расстояние».
Да, не расстояние... Полетаева не было на борту пять часов, и за это время они успели с консулом вернуться в Портленд, поколесили по городу, съездили в Национальный парк. Солнце припекало на лесистых склонах, от сосен с низкими широкими кронами шел острый смолистый запах. Веселясь, как мальчишки, они кормили хищно-доверчивого гризли орехами, а могучим горным кабанам совали сквозь сетку вольера сигареты, и кабаны жадно жевали табак, дрожа от удовольствия, как наркоманы. В лавочке возле зверинца консул купил пакет сосисок; поднявшись по горной тропе, они зажарили их на каменной жаровне — одной из тех, что предусмотрительно устроены среди кустов, на полянах, для посетителей парка...
Такой приятной прогулки после долгих дней в море не было у Полетаева еще ни в один рейс. И всего пять часов. Всего лишь триста минут. Немногим больше одной вахты.
А потом был «Гюго» — сразу же показалось, еще из машины, что необычный, хмурый, повернутый не левым, как прежде, а правым бортом к причалу. Полетаев торопливо шагал к трапу, не обращая внимания на то, что консул не поспевает за ним. И наверное, еще от их разговора в парке осталась, мелькнула искорка юмора — только сквозь зубы, невеселого:
— По крайней мере мне не надо идти звонить по телефону, сообщать о гибели человека. Консул здесь.
Это было, когда Полетаев уже выслушал доклад вахтенного штурмана, а потом старпома у себя в каюте, наверху. И, как сейчас, консул, не снимая плаща и шляпы, уселся в кресло и так же сидел, далеко вытянув ноги. Потом сказал:
— Нет, вы все-таки напишите мне официальное донесение.
Вечером в день аварии он уходил на берег, к телефону, сказал, что вызвал своего помощника, но сам не уехал, хотя мог это сделать совершенно спокойно. Рано утром ушел в город, вернулся неторопливой походкой, сказал:
— Договорился о похоронах. Все в порядке. Они очень удивились, что гроб не нужен. Показали роскошный альбом — тридцать два образца...
Зачем он это делал, консул? Хотел избавить своего нового знакомого от хлопот? Но тогда почему держался подчеркнуто официально, называл Полетаева не по имени и отчеству, а «капитан». Там, в парке, они незаметно, как бы само собой, стали говорить друг другу «ты», и это еще больше подчеркивало прелесть проведенных вместе часов; грубоватое, прямое «ты» было бы и сейчас в пору, оно ведь часто звучит и начальственно. Только с первого их шага на палубу вновь возникло холодно-вежливое «вы». Не хотел ли новый знакомый сказать этим, что ошибся в нем, Полетаеве? Или боялся, что окажется хотя бы стороной втянутым в историю? Но Полетаев объяснил ему: гибель матроса — чистая случайность. Так, по крайней мере, считал он сам, капитан. И ему, капитану, даже если бы обнаружились явные оплошности команды, приведшие к несчастному случаю, грозили бы неприятности не такие уж сильные: он ведь отсутствовал. И алиби мог подтвердить не кто-нибудь, а сам консул Союза Советских Социалистических Республик.
Но оплошностей не было. Полетаев замучил вопросами с десяток людей, исчертил толстый блокнот схемами злосчастной перешвартовки. Не было оплошностей! Конечно, всем еще займется специальная комиссия, а потом еще одна — из пароходства, но Полетаев уже теперь мог лишь удивляться тому, как лихо задумал и осуществил поворот его старший помощник Реут. В премии команде за этот рейс можно было бы не сомневаться — такой перегруз, да еще на сутки раньше снялись бы со швартовов.
Только одно не выходило на капитанских чертежах, не укладывалось в расчеты: поспешность, с какой произведена перешвартовка. По записям в вахтенном журнале получался скачок, прямо взрывной переход от монотонных перечислений — «Идет погрузка», «Идет погрузка», «Машина в шестичасовой готовности» — к страшному теперь «Подана команда изготовиться...». Точно Реут торопился сделать все до его прихода. Но почему же он не начал раньше, когда вишневого цвета консульский «фордик» вынес капитана на федеральное шоссе № 44? Ведь тогда уже ставили последний паровоз на левый борт и о повороте, пока не готова машина, не шло и речи. Боялся предложить? Опасался, что капитан останется и начнет командовать сам? Или думал, что капитан вообще не согласится на поворот при таком сильном, слишком сильном течении?
Задавая себе эти вопросы, Полетаев приходил к выводу, что действительно остался бы, не поехал с консулом. Но что бы от этого изменилось? Случайность не пощадила бы и его — на то она и случайность. А может, и пощадила бы, обошла? Нет, это не имеет значения, раз его не было на пароходе. Потому и спросил, первым делом спросил Реута, когда тот изложил все в подробностях: «А как вы сами расцениваете случившееся?» Старпом ответил глухо и коротко: «Обидно, хоть плачь». Он выглядел непривычно усталым, осунувшимся, и даже в глазах его, как всегда смотревших прямо и твердо, не было все-таки прежней старпомовой уверенности. Словно бы что-то незыблемое, по его расчетам, безотказное на сей раз обмануло. «И эти еще, на берегу! — воскликнул вдруг Реут, как бы ища поддержки. — Не смогли правильно перенести концы. Такое простое дело!»
«И эти еще», — выхватил из сказанного мысленно Полетаев. А кто другой? Или что другое подвело Реута? Теперь уже было ясно, совершенно ясно, что старпом хотел перешвартоваться в отсутствие капитана, сам все сделать. У него была причина проявить самостоятельность, и он смело воспользовался ею, не побоялся отпущенной ему ответственности. «Но что же все-таки его удержало поначалу? — снова задал себе вопрос Полетаев. — Конечно, Реут — человек быстрых решений, только не верится, чтобы он пошел на такое дело по наитию, с кондачка. Видно, обдумывал все и не решался начать, а потом что-то подтолкнуло, может, помогло, придало уверенности...»
— Скоро собираться. — Консул развел руки в стороны и зевнул.
— Да, — сказал Полетаев и снова отвернулся к иллюминатору, уставился в глухую пелену не прекращающегося с ночи дождя.
«И еще одно хотел бы я знать, — вернулся он к своим мыслям. — Что связало этих двух пропавших — Жогова и Левашова?»
Тут даже Реут, дотошный Реут, символ порядка в дисциплины, не мог ничего объяснить — исчезли, и все. Готовясь к подъему флага, вахтенный помощник обнаружил, что вместо Левашова вахту ночью стоял Маторин, поджидал, когда тот, как было обещано, вернется. Обшарили весь пароход — нет следов. Полетаев приказал даже вскрыть будки и тендеры паровозов, осмотреть причал и берег возле судна. Хорошо, что все это происходило не на глазах у консула. А вот когда в капитанскую каюту старательный Измайлов заявился, тут он был, дипломат, рядом, только не в кресле, не в шляпе, сдвинутой на затылок, — на диване сидел, тихо, в уголке, настороженно выслушивал предположения главы судового комитета: «Я, товарищ капитан, хочу обратить внимание, что Левашов исчез после того, как побывал на американском буксире — после аварии...»
Он тогда быстро отправил непрошеного советчика вниз, стыдясь за произнесенные в его каюте слова («Как можно? Парень, глядишь, утонул, может, повесился — мало ли какое несчастье могло стрястись»), отправил, стыдясь и досадуя на себя тоже, что люди из его экипажа могут так думать, делать такие поспешные выводы. Но следом за Измайловым, наверное, столкнувшись с ним на трапе, явился старпом и доложил, что отсутствует не один Левашов. Нет еще матроса Жогова.