Хроника парохода «Гюго» — страница 56 из 72

Это круто меняло дело. Правда, по инерции осторожности в выводах Полетаев пытался и тут дать понять, что ему не нужны панические донесения, но Реут, оказывается, был точен: показал ключ, которым заперт ныне опечатанный, без выходного платья, рундук Жогова.

Консул внимательно щурил глаза, сидя на диване в уголке. Тогда-то и сказал:

— Вот вам и опять, капитан, удобно... Я здесь...

Полетаев только глянул на него: не до юмора.

— В донесении я все напишу. А если они сбежали, что мне полагается делать? Такое в моей практике впервые.

Но его тоже голыми руками не возьмешь, консула.

— Так ведь прежде надо решить, капитан, сбежали ли они. Вы чувствуете, как это звучит на юридическом языке? То-то!.. Кто эти ребята?

Кто? Действительно, кто они? В судовой роли — имя, отчество, фамилия. Видишь их на мостике, в рубке, они выполняют команды, на собранном тобой совещании слушают, глядя внимательно или равнодушно тебе в глаза. Ну еще доложат: болен или повздорил с боцманом, тоже как-никак подробность биографии. А вообще, по-настоящему?

В первую ночь после случившегося Полетаев думал о погибшем Щербине — вот так же, стремясь постичь, что его самого связывало с этим человеком. Служба, общее дело — несомненно. Но ведь это пока палуба под ногами, пока ты — матрос, я — капитан. А на земле? Даже не на земле, а когда ты в море, лежишь на койке и чувствуешь себя не моряком, а просто человеком, когда забываешь, что умеешь и что должен делать, просто дышишь, ощущаешь, что у тебя есть руки, ноги и бьется сердце, пропуская без устали сквозь себя теплую  ж и в у ю  кровь... как тут?

Ах, сколько раз вспомнил в ту ночь Полетаев о Вере! Это ведь благодаря ей был для него Щербина, лежащий в самодельном, обтянутом кумачом гробу, не просто матросом, идеально выполнявшим его распоряжения и распоряжения других, подвластных ему, капитану, людей. Вычерчивая схемы, пересчитывая в десятый раз формулы, Полетаев содрогнулся внутренне оттого, что с нелепой, случайной смертью Щербины исчезло в небытие что-то из его жизни — дорогое, невосполнимое. И следом за горестным чувством утраты нарастало другое — понятого, наконец, чего-то чрезвычайно важного, чего он еще не определял для себя как главную, пожалуй, истину.

Ему открылось, что бремя его ответственности значительно больше, чем он представлял себе раньше, — больше ответственности и так достаточно солидной — за судно, груз и экипаж, их сохранность и благоденствие. Что рядом с этой ответственностью есть другая, не менее солидная и столь же обязательная — ощущать людей, подвластных тебе, как часть твоей собственной жизни. Это трудно ощущать так. Потому что тогда обязан делать больше, чем делаешь, чем ты способен. Трудно — и надо.

Как капитану, трезвому, расчетливому человеку, ему, возможно, не следовало брать на судно Щербину. Но он взял. Потому что в эту минуту, сам того не ведая, был больше, чем капитан. И тут ночью в Калэме — тоже больше, тоже ответственней. И не комиссия из пароходства, не расследование беспокоили его, а Вера. Что же ответить ей, если она спросит: «Как же вы не уберегли его?»

Торопились? Да... И по формулам выходит все правильно. Туда ведь, в формулы, не подставишь как столько-то килограммов силы, столько-то миллиметров диаметра троса теплую кровь сердца Щербины.

А эти двое — Жогов и Левашов? Вера про них не спросит. Только консул. Выстрелом в десятку, в самую суть: «Кто эти ребята?» Он не знал только, консул, что Полетаев тотчас же добавил, развил про себя вопрос: «Кто эти ребята тебе, капитан?»

«Жогов. Вежливо-улыбчивый, щуплый. Виртуоз, когда стоял у штурвала. Лоцманы пели ему дифирамбы, говорили, на сто проведенных судов — один такой. Американцам он лихо отвечал на команды: «Ие-ес, сэр-р!» Ему не нужно было переводить самые сложные приказания, даже старинный счет румбов, которого придерживались краснолицые старички из Беркли, Олимпии и Виктории. А что еще? Что... Нет, черт возьми, что-то должно быть еще. Ну ладно...

Левашов. История в Петропавловске, когда надавил лед и он, будучи на вахте, не усмотрел за якорями. Реут его наказал, своей властью наказал, излишне строго... Фу, опять Реут. О ком же речь? Но, может, это наказание — причина. Обида и все такое? Нет, пожалуй, давно было, зарубцевалось, да и вот, вот главное: герой той аварии — с разломом. За такое ордена бы надо давать. Он и Маторин там были... Маторин. И он же достаивал вахту. Не это ли связь? В чем? Друзья, живут в одной каюте. Но ведь Маторин и доложил вахтенному штурману, что Левашова нет. Буксир? Буксир, на который так прилежно указывал Измайлов? Но и там был с Маториным вместе; тут уж какое-то пристрастие предсудкома чувствуется... А что же, что еще? Да, говорили, он влюблен в Алферову. Это скорее всего первая любовь у парня, и ему, кажется, несладко. Так. Любовь. Первая любовь. От нее не бегают, ее выпрашивают, стоя на коленях...»

Полетаев даже усмехнулся чуть-чуть: анализу мало помогали собственные впечатления молодости. «А Вера? — продолжал думать он. — Вера сказала: «Возьмите его к себе на пароход». Знал ли Щербина? Думал ли об этом, был ли благодарен? Эх, разве в том дело! Он, Полетаев, знал — вот главное, тут все, тут самое важное. А что же было с этими двумя? Совместные рейсы, авария. И ведь разговаривали не раз. Он помнит, как белозубо смеется Левашов — Сергей Левашов. Если бы тогда в Петропавловске навалились на танкер, дело могло бы кончиться судом. Определенно могло бы... И он, капитан, даже решил, что все возьмет на себя — неправильно выбранная якорная стоянка. Но это «если бы». А так, по существу? Нет, не поставишь себя сейчас на их место, не решишь ничего. Поздно.

И он еще больше раздосадовался на себя, больше, чем вернувшись с прогулки на повернутый другим бортом к причалу пароход. Ушло то ночное чувство, когда он вдруг ощутил себя по-новому — гораздо более сильным. Теперь его наполняла только твердая расчетливость, какая приходила в самые сложные минуты жизни, хотя сложного, собственно, сейчас ничего не было. Просто Жогов и Левашов в эту минуту перестали существовать для него как личности, люди с тысячами причин, заставлявших их поступать так или иначе. Они являлись просто матросами, которым надлежало находиться на борту и которых теперь не было. И он сказал консулу, четко произнося слова:

— Вы спросили, кто эти ребята. Ничего особенного за ними раньше не примечалось. Но сейчас их исчезновение я вынужден юридически квалифицировать как попытку изменить Родине. И в качестве лица, ответственного за экипаж и судно, прошу вас немедленно принять меры к их розыску и скорейшему возвращению.

— Решительно! — отметил консул, помолчав. Он приложил палец к губам, и брови его задумчиво поползли кверху. — Решительно сказано. Я согласен с вами, капитан. Но тут есть маленькая деталь...

— Какая?

— Среди наших союзников могут найтись такие, что подучат этих молодцов просить политического убежища. Или они, черт бы их забрал, сами задумали такое. И им пойдут навстречу.

— А как же измена, бегство за границу? Преступление должно быть наказано. На то есть наш закон.

— Наш! — Брови консула возвратились на свое обычное место. — Наш закон здесь не действует. Тут охотно сделают вид, что в бегстве нет никакого преступления. Их бы еще остановила кража: скажем, если бы беглецы прихватили с собой что-нибудь с судна — ценности там какие-нибудь или что. Тогда бы сказали: да, это преступление, наказывайте, как там по вашим законам...

— Понимаю. — Полетаев кивнул, мрачнея. — Я распоряжусь, чтобы проверили.

— Да, пожалуй. На всякий случай. А я пойду перезвонюсь кое с кем по телефону.

Консул говорил спокойно, неторопливо и так же неторопливо вышел из капитанской каюты, но в иллюминатор Полетаев увидел его другим — он почти бежал, огибая склад, ступая в лужи; полы его расстегнутого плаща разлетались, будто крылья. И Полетаев понял, что консулу тоже несладко, может быть, труднее, чем ему, капитану. Он наверняка уже тридцать раз проклял и тот прием, где они встретились, и ту минуту, когда предложил совершить совместную прогулку. Ему, консулу, куда лучше было бы сидеть сейчас у себя в кабинете, ждать донесений от посланного в Калэму помощника и вообще не знать, не видеть в глаза невезучего капитана «Гюго», словно бы специально выделенного судьбой испытать все крайности, от разлома судна до бегства — двух! — матросов в чужую, капиталистическую страну.

Полетаеву то и дело докладывали результаты осмотра всех мест, откуда могло исчезнуть что-нибудь стоящее.

Через некоторое время консул воротился с причала. Спокойно, уселся в кресло, сдвинул на затылок мокрую, потемневшую от дождя шляпу.

— О’кэй. Поговорил. Сначала с местным деятелем. Спросил, не было ли замечено что поблизости...

— Ну?

— Сказали, нет, ничего. Тогда я обратился с заявлением повыше. Вот что у них, у чертей, здорово, так это телефоны! Из этой будки на причале — мигом и куда хочешь, хоть в Вашингтон, хоть самому господу богу... А у вас какие новости?

— Мне доложили, что никакой пропажи не обнаружено. Это частичный, правда, осмотр, сейчас опрашивают команду, но я уверен, что результата никакого не будет. Сейф в порядке, судовая касса цела, и ключ у меня. — Полетаев похлопал себя по карману. — Вряд ли они прихватили посуду из столовой!

— Ну уж вы очень налегаете, Яков Александрович. Я ведь так сказал про кражу, для примера.

Полетаев отметил про себя это первое за сутки обращение по имени и отчеству и подумал, что кривая консульского настроения, видимо, пошла вверх. Собственно, так и должно быть. Судя по всему, он, консул, был абсолютно уверен в американской полиции, в том, что она найдет беглецов. Его заботила только неясная пока с точки зрения его службы возможность водворения их на пароход. А в целом это означало, что все идет к концу для него, консула. Он ведь помашет с причала шляпой и уедет, как только станет не нужен здесь. При желании может даже потом вычеркнуть случившееся из памяти, во всяком случае, тревога на судне не станет для него чем-то таким, что повлияет на его дальнейшую работу в здешних краях, а главное, ему не нужно будет решать потом, почему же все-таки покинули пароход двое матросов и что с ними делать дальше. Это удел его, Полетаева.