Последний вечер перед уходом в армию мы провели за столом со стариками, после чего разошлись по домам за своими фанерными солдатскими сундучками, выкрашенными, согласно уставу, в СЗК – серо-зеленую краску. Мы загрузили в них все свое тогдашнее имущество, но они все равно оставались полупустыми. Специальный состав для новобранцев с деревянными лавками в купе ожидал нас на Новом сараевском вокзале. Вдоль него по бетонным перронам, словно кавказские овчарки при стаде, носились с лаем злые офицеры, не разрешая нам даже выйти из вагонов, чтобы напиться из водоразборной колонки. Я чувствовал себя примерно как те бритые каторжники на Старом вокзале, скованные одной цепью и повернутые лицом к стене.
«Я точно не пробуду там целый год…» – доверился мне Мелви, пока состав в облаке шипящего пара катил к нашим гарнизонам.
«И как же ты думаешь выкрутиться?» – спросил я.
«Господь меня вызволит», – произнес он.
Это было совершенно невероятно, но через месяц я получил известие о том, что Господь действительно вызволил его. Короче говоря, за неделю до принятия присяги Мелви Альбахари вежливо доложил коменданту гарнизона в Сом-боре, что не может принять торжественную присягу. Тот жестоко запаниковал: Мелви был лучшим новобранцем в призыве, служил безропотно, после многих лет голодания был более чем удовлетворен пищей, поднимал самый тяжелый груз, бегал быстрее всех и замечательно преодолевал полосу препятствий. И вот теперь он, на которого была вся надежда, сообщает, что не желает принимать священную присягу, как все прочие.
Господь вызволил его.
И в самом деле, хотя полковник не принял всерьез его заявление, когда весь гарнизон на одном дыхании кричал, что «клянется верно, ценой собственной жизни служить социалистическому отечеству и его вождю маршалу Тито», один-единственный человек в паузе между двумя фразами крикнул: «Я не клянусь!».
Несмотря на это, церемония присяги была продолжена, но уже в следующей паузе, когда солдаты набирали в легкие воздух, одинокий голос опять повторил, что он не клянется. Наступило гробовое молчание, и после некоторой паузы Мелви отволокли на полковую гауптвахту, куда уже на следующий день прибыли два офицера госбезопасности в высоких чинах, чтобы сопроводить его в белградский военный госпиталь, где в течение недели Мелви обследовал консилиум. Все-таки речь шла о сыне погибших народных героев, к тому же еврее, а не о ком-нибудь из побежденных национальностей. Поскольку он в рекордно короткие сроки прошел через все запутанные тесты и быстрее чем кто-либо составил разнокалиберные фигурки, сочтя эти занятия развлечением, Мелви подвергли целой серии психиатрических исследований на предмет изучения его физического и психического здоровья. Когда докторам уже больше ничего не оставалось, они попытались объяснить происшествие сексуальным воздержанием молодого атлета, но и эта теория не прошла после того, как он рассказал им о своей бурной эротической связи с одной белградской балериной, а также сообщил, что уже целый год женат на белградской художнице Лиляне Петрович. Психиатры доказывали ему, что Бога нет, а он смиренно опровергал их тезис, используя новейшие открытия в области атомной физики, которая, похоже, в те годы зашла в полный тупик со своими протонами и нейтронами. Скрипучим мелом он рисовал им на доске сложнейшие схемы структуры атома и доказывал их полное согласие с космосом и Богом, а они в ответ странно смотрели на него, предлагая подписать простое заявление о том, что он психически неуравновешен и склонен к паранойе, и тогда его навсегда освободят от воинской обязанности. Мелви один выступил против всех и наотрез отказался.
«Так что тебе, боже ты мой, надо?» – спросил его под конец обезумевший председатель комиссии, знаменитый полковник от психиатрии.
«Хочу отказаться от гражданства, – спокойно произнес Мелви: – Не желаю я тут больше жить».
«Какого черта, куда ты хочешь уехать?»
«В Израиль».
Я не мог проводить его, потому что все еще находился в дисциплинарном батальоне в Винковцах, но Мелви в самом деле уехал в Землю обетованную, где его встретили как героя, в одиночку восставшего против коммунистического государства. Он получил место инженера-технолога на маленькой фабрике у самого моря, в городе Хайфа. В свободное время, которого у него, похоже, было более чем достаточно, Мелви наконец-то стал использовать весь огромный объем своих легких, занявшись подводной охотой. Вскоре он стал добывать столько рыбы, что просто не знал, куда ее девать, и принялся продавать ее на местном рынке, убедившись вскоре, что таким образом он зарабатывает намного больше инженера, вынужденного тратить на службу восемь часов в день. Он уволился и занялся рыбалкой, а также переводами с русского на иврит, который выучил между делом. Он одиноко проживал в нескольких беленых комнатах без мебели, в голые стены которых забил гвозди; на них висела его скудная одежда и фотографии Сараево. Он отошел от иудаизма, потому что ему опротивели агрессивные ортодоксальные евреи со своим чувством исключительности. Легенда свидетельствует, что так он и жил одиноко, пока однажды ночью не наткнулся под стеной порта в Хайфе на скрюченную женскую фигурку в обносках. Это была оголодавшая девочка, которую огромная волна мирового движения хиппи выбросила, словно больную рыбу, на израильское побережье. Ей негде было переночевать, нечего было есть, так что холостяк Мелви отвел ее в свою квартиру и по-библейски принял на житье. Она прожила у него несколько месяцев, и они не то что не дотронулись друг до друга, но даже и не поговорили толком. Каждый из них нес в душе какое-то свое потаенное горе. Они даже и не заметили, как у них родились двое детей. Через несколько лет такой жизни она предложила Мелви съездить к ее родителям в Уэллс, чтобы показать внуков, и Мелви, хотя и без всякого удовольствия, согласился. Во время поездки он скучал. Британия, кроме Шекспира, совершенно не интересовала его. Когда они наконец-то прибыли в Кардифф, оказалось, что ее родители – судовладельцы, а папаша – лорд, и живут они во дворце, что, естественно, ничуть не удивило Мелви. Он был Божьим человеком, и ему очень нравилось, как Христос изгонял торговцев из Храма.
Он не пожелал остаться там, и давняя любовь к далеким мирам, навсегда привитая ему в нашем караказане, привела его аж в Новую Зеландию, откуда он написал мне одноединственное письмо, в котором пытался отвратить меня от искусства, доказывая, что оно есть всего лишь искусственный заменитель настоящей жизни, которую он обнаружил на этом далеком зеленом острове.
Он никогда не пил и не курил, но в 1998 году умер от рака легких в счастливом городе Веллингтоне (о котором за столом в «Двух волах» даже и не слыхали), ни разу так и не посетив Сараево, о котором всегда говорил как о проклятом городе. Один наш общий друг до сих пор хранит открытку с видом Штросмайеровой улицы, по чьим тротуарам несется бурный кровавый поток, который пророчески подрисовал красной тушью Мелви Альбахари.
Мы собрались на вокзале, чтобы проводить Веру, с дешевым букетом маргариток и натянутыми на нос шарфами. Здесь были Мелви, Сеад, молодой прозаик, который позже в Сараево обретет громкое имя, Влада Балванович и художник по кличке Граф, а также еще некоторые случайно встреченные по дороге люди, возжелавшие хоть как-то прикончить скучный вечер. Все-таки вокзал означал проводы, намек на возможность куда-то отсюда уехать.
Мы застали ее сидящей на фибровом чемодане, ожидающей объявления посадки. По кругам под глазами несложно было определить, что она плакала, но тем не менее теперь улыбалась, принимая цветы и не зная, что с ними делать. Она совершенно очевидно боялась Парижа, но насколько она была храбрее нас, обычных болтунов! И пока мы, как обвиняемые, переминались с ноги на ногу, не зная, о чем следует говорить, она смотрела на нас уже издалека, как будто нет уже здесь ее старых друзей.
Неожиданно тут, на бетонном перроне, рядом с пыльным вагоном «Югославских государственных железных дорог», я впервые понял, что, по сути, влюблен в эту худую девушку с короткими кудрявыми волосами и выступающими передними зубками. Как долго я сопротивлялся и делал вид, что не замечаю ее любви! А теперь, когда она уезжает навсегда, опустел и город, и котловина, и мелкая речушка, площади и здания, и поселилась здесь огромная пустота. Мне захотелось поцеловать ее вспухшие бледные губы и прижать пальцами ямки на щеках, но все это было уже слишком поздно, к тому же мы были не одни – рядом с нами стояли друзья, соревнующиеся в плоском остроумии и произношении звука «р» на французский манер.
Кто-то сказал ей:
«Ne pas se pencher en dehors de la fenetre!»
«Е pericoloso sporgersi», – продолжил другой, но Вера даже не улыбнулась, когда третий добавил: – «Nicht hinaus lehnen».
Я понял, что не знаю, как дальше жить, а было мне всего двадцать. Я не знал, что делать с днями и ночами, ожидающими меня впереди. Значит, опять буду каждый вечер сидеть в «Двух волах» со стариками, до тех пор пока однажды сам не стану одним из них. Без Веры от Миляцки там, наверху, в каньоне, останется пересохшее речное русло. Я знал, что кофе останется сладким, но жизнь будет горькой.
И так вот, глядя на нее, я думал о том, как она наивно поверила в нашу болтовню о том, что где-то там есть другой мир, в котором больше смысла и радости, так отличающийся от нашего родного караказана, в котором ночью раздаются только вопли пьяниц и собачий вой во дворах, и только изредка – звон разбитого стекла и чей-то плач. Наконец-то я понял, что все мы, кроме нее, на которую никто даже и не надеялся, обыкновенные трусы и никогда нам не удастся завоевать Европу. Однако нас ожидали хорошо знакомые кухни, безопасность родного дома, в который мы возвращаемся и ужинаем холодным паприкашем, читая завтрашний выпуск местной газеты. А что, если она там ничего для себя не найдет?
Когда она встала с чемодана и выпрямилась, ее хрупкая невесомая фигурка неожиданно приобрела невиданную величину: Вера превратилась в Жанну д’Арк.