Последние годы они прожили в самом сердце тьмы, прислушиваясь с рискованно близкого расстояния к его зловещему стуку. Они выживали без еды и без воды – за которой надо было ходить к дальним колодцам, подвергаясь смертельной опасности, – без электричества и без отопления, после того, как вырубили и сожгли деревья из парков, разобрали паркет и, в конце концов, спалили собственные библиотеки; месяцами в подвалах и в очередях за хлебом, где людей в куски разносили гранаты и косили снайперы, но это еще было не все! Городом овладели психопаты и прочий сброд, отбросы и башибузуки. Унижение было хуже всего. Все это время они, граждане второго сорта, должны были доказывать лояльность зверствующим властям и смотреть, как муджахеды, захватившие их город, средь бела дня, на глазах у родителей тащили в публичные дома воспитанных девочек из лучших сараевских семей. Под предлогом поисков спрятанного оружия в их дома врывались разнузданные пьяные полицейские и выносили все, что их душа пожелает. Они обязаны были выдать полиции дубликаты своих ключей, чтобы можно было врываться в их жизнь, когда заблагорассудится полицейским. У каждой уличной банды были личные тюрьмы в подвалах конфискованных домов. Больше всех свирепствовали уголовники, имена которых нагоняли страх на весь город: Юка, Череп, Цаца… В подвалах местечковых владетелей были найдены сотни изуродованных трупов. Рассказывают, что жившие неподалеку от Зоопарка несколько ночей подряд слышали крики детей, которых бросали в клетки к изголодавшимся хищникам: «Мама, не отдавай меня! Я больше не буду…»
Они выбирались из Сараево как Бог на душу положит. Тут способности и ловкость смешивались с везением. Они еще не смели рассказать все – чтобы не выдать тех, кто помог им выбраться. И в Белграде их преследовал дикий страх. Художник, которого с молодых лет называли Леонардо, преподаватель сараевской Академии, получил справку, которая позволяла ему выехать в Париж на учебу. На тот момент ему исполнилось шестьдесят, и он собирался на пенсию. Он сидел на заднем сиденье переполненного автобуса, который должен был под охраной солдат Объединенных Наций перевезти пассажиров в сербский район Сараево, когда муджахед, проверявший разрешения на выезд, обратил внимание на его профессию и возраст.
– Кто это? – спросил он сопровождавшего автобус. – Какая еще учеба в Париже? Что за фигня? Чему он там научится? Если до сих пор не выучился, значит, никогда не научится!
Его все-таки выпустили. Перед тем как пропустить в автобус, внимательно досматривали весь багаж и отнимали украшения, ценные вещи и деньги, особое внимание обращали на письма. По воле случая Леонардо обыскивал сын его доброго друга Сеада, молодой человек с убийственным блеском в глазах, в зеленом форменном берете. Он знал его с рождения – мальчик вырос на его глазах, всегда вежливый, тихий и очень замкнутый. Когда праздновали рождение, он положил ему под пеленку золотой. Его звали Неджад, и теперь он с сомнением на лице вытаскивал вещь за вещью из полотняной сумки, в которой уместилось все имущество Леонардо. И так он вытащил сверток рисунков профессора, перехваченный резинкой. Это были наброски и этюды к будущим картинам и несколько гравюр, которые он намеревался продать по прибытии в Белград – чтобы хоть как-то прожить первые дни изгнания. Неджад разглядывал лист за листом, рисунок за рисунком, словно это были секретные планы укрепрайонов и места расположения артиллерийских батарей, после чего серьезно и тихо произнес:
– Это нельзя вывозить, дядя Леонардо! Запрещено… – и отложил сверток в сторону.
– Делай свою работу, сынок! – сказал Леонардо, вспомнив весь цикл невидимых картин, которые хранились у него в голове и которые никто не сможет у него отнять.
La vie en rose
Казалось, что на Сараево упал огромный скользкий осьминог, наглухо закрывший своим телом небо, и без того все время зажатое вечным смогом. Кто мог, тот бежал сломя голову, в чем был, в крайнем случае с имуществом, которое запросто умещалось в пластиковом мешке, бросив все, что наживал целую свою жизнь – движимость и недвижимость, честное имя, авторитет и даже ближних своих!
– Снесите его начисто, заклинаем вас! – дрожащими голосами умоляли они первых встреченных в горах над Сараево бойцов – Сравняйте его с землей! Но сначала разбомбите мой дом! Я вам его покажу…
Они тыкали пальцем вниз, в котловину города, а в глазах их стоял непреходящий ужас, от страха они потеряли дар речи, их до смерти напугало гигантское чудовище, которое не оставляло попыток вновь засосать их в свое чрево, смердящее пороховой серой, кровью и спермой. Не случайно сараевский поэт-беженец записал:
Я разнесу тебя, проклятый черный город,
Но твой несчастный дух скитаться обречен…
Похоже, этому городу суждено время от времени сбрасывать свою привлекательную шкуру и демонстрировать всему миру кровавое переплетение мускулов, сухожилий и кровеносных сосудов, вплоть до самого скелета и прогнившего костного мозга, чтобы вытащить заглушки и выпустить на волю потоки смрада и тьмы. И тогда Чаршию охватывают древние приступы всеобщего безумия. Из вчера еще симпатичных каменных фонтанчиков хлещут кровавые струи, а из турецких бань и крытых рынков, из постоялых дворов и сквериков тянется запах смерти, сопровождаемый глухим завыванием имамов и воплями женщин, ударяющих в бубны, барабаны и кастрюли, в то время как крутые поселковые жители крушат город, счищая с его лика европейскую облицовку. В подсознании каждого жителя Сараево жива память о разгроме и ограблении отеля Ефтановича «Европа» накануне убийства эрцгерцога Франца Фердинанда в 1914 году или о погроме еврейской синагоги в 1941, когда в приступе ненависти и мракобесия толпа сбросила даже бронзовые пластины с ее крыши…
Этот потаенный зверь мог спрятаться и на полвека. В мирное время он изредка давал знать о себе глухим рыком или предательским блеском в уголке глаз какого-нибудь случайного прохожего, в неожиданном, исподтишка, ударе кулаком в случайной городской драке или в процеженном сквозь зубы грязном ругательстве. Тайное существование зверя чувствовали только коренные жители Сараево – другие, приезжавшие в этот привлекательный город, не замечали ничего необычного. Поколения приходили на смену поколениям, жизнь шла своим чередом, город умывался и чистил перышки к олимпийским торжествам, а в схронах под его фундаментами рычал затаившийся зверь, присутствие которого, несмотря на тридцать лет скитаний по всему миру, все время ощущал Слободан Деспот.
Вслушиваясь в позвякивание кубиков льда в стакане, Боб спрашивал себя, в чем он так согрешил перед Богом, что этот город, словно злой рок, всю жизнь преследует его? Одно только его название, записанное в паспорте на видном месте, с начала войны вызывало сильные подозрения на всех пограничных и таможенных пунктах. Его изолировали от прочих членов экипажа, словно он преступник, объявленный в международный розыск, и заставляли часами ожидать, пока на него отыщутся хоть какие-то сведения в компьютерных базах, как будто это он лично произвел судьбоносный выстрел во Франца Фердинанда. Теперь счастье отвернулось от него! Не так давно он сам так же подозрительно приглядывался к жалким смуглым черноусым пассажирам, в паспортах которых стояло название несчастного города Бейрута, некогда бывшего «маленьким Парижем Ближнего Востока». И вот наступила очередь Деспота.
Он лучше других знал дух Сараево и скрытое присутствие в нем жуткого зверя. Его отец, родившийся в других местах и, похоже, так и не привыкший к этому городу – всю свою жизнь он прожил в нем как бы временно, – с детских лет учил сына остерегаться и быть внимательным, даже с наивными друзьями детства… Деспот полагал, что это была привычная врожденная нетерпимость патриархально воспитанного сельского паренька ко всему городскому, но оказалось, что старик со знанием дела говорил, что «если в этом городе опять начнется резня, то будет она в сто раз страшнее той, что была в прошлую войну»! Так и случилось! И сейчас Деспот ощущал горечь жесточайшего поражения. Разве полвека мирной цивильной жизни, полвека домашних хлопот по хозяйству, смешанных браков, путешествий, чтения книг и наслаждений искусством ровным счетом совсем ничего не дали жителям его родного города, разве все эти годы прошли впустую?
И вот сидит он за одним столом с теми, кто на собственной шкуре испытал то, о чем так часто говорил его отец. Он слушал их скупые исповеди, мог потрогать этих людей, заглянуть в их погасшие глаза, и музыка в исполнении оркестра «Ностальгия» казалась ему почти непристойной на этих поминках по родному городу, в которые время от времени, словно варварские орды, врывался гремящий рок. Все сидящие за столом прекрасно знали, что больше никогда не увидят улиц, на которых они выросли и с которых их, ни в чем не виноватых, изгнали навсегда. И хотя Деспот уже давно не жил в своем городе, он врезался в его память глубоким незаживающим шрамом, отделяющим глубокую любовь от страстной ненависти. Он знал, что, куда бы его не забросила жизнь, ему вечно будет не хватать колыбели города в котловане, в котором невозможно толком рассмотреть, где кончаются светящиеся окна вползающих на крутые склоны кварталов и где начинаются сияющие звезды.
«В будущем жизнь моя будет подобна этим кубикам льда в стакане, бездумно звенящим до тех пор, пока совсем не растают!» – думал Деспот, ничуть не радуясь тому, что еще в давно минувшие беззаботные годы радости и благосостояния он понимал, что однажды зверь проснется.
Волшебник страны Оз
В детстве Боб не обещал ничего особенного. Был он довольно неудачливым и слишком чувствительным ребенком, больше всего на свете жаждущим любви, которой никто ему в то время дать не мог. Его пугливость выражалась в болезненной застенчивости, он страдал куда больше прочих молодых людей и куда сильнее их влюблялся в посредственных девушек, интересы которых, в свою очередь, в куда большей степени были на стороне успешных юношей, к которым Боб Деспот не принадлежал ни в малейшей степени. Несчастные влюбленности стали вехами, обозначившими его путь в общественную жизнь. В поисках любви он отчаянно работал над собой до тех пор, пока не достиг таких высот, на которых его многочисленные недостатки обратились симпатичными достоинствами. Он начинал учиться на разных факультетах и бросал их, как только становилось скучно. Так, записался он на курс по истории искусства, но несколько вводных лекций о неолите, шумерах, ассирийцах и вавилонянах напрочь отбили интерес к теме… Ему было скучно даже тогда, когда он физически коснулся пальцами праха и пепла Вавилона, показавшегося ему «заброшенным пыльным кирпичным заводом». Ему хотелось заняться искусством двадцатого века, а его преподавали только на последнем курсе. Так что не оставалось ничего иного, как распрощаться с факультетом и взяться за изучение английского, однако некоторое время спустя он обнаружил, что там на самом деле изучают английский, а не американский вариант этого «общего языка, который разделяет два народа». Так получилось, что Боб научился этому языку еще в детстве. Он вырос рядом с американским консульством – красивой виллой Мандича довоенной постройки, с небольшим парком, царящим над сараевскими крышами, ниспадавшими к городскому рынку Маркаламе (Markthalle), а Пегги, дочь консула, стала его первой любовью. Они играли в ее парке и в его саду, и консул настоял, чтобы маленький Слободан учил его дочь сербскому языку, а она, в ответ на эту услугу, обучила его английскому. Большую часть свободного времени он проводил в консульстве, поражавшем его своими чудесами. Комнаты, от стены до стены застеленные толстым, чувствительно мягким белым ковром, голландские люстры и мраморный камин разительно отличались от сумрачной квартиры Деспотов, скромная обстановка которой насквозь была пропитана тяжелым духом плесени и вареной баранины. Здесь, в консульстве, Боб впервые в жизни украшал невиданную елку: ее макушка упиралась в потолок, а сверкающие шары, рождественские посохи из марципана и витые полосатые конфеты прибыли аж из самой Америки.