Тощий и долговязый, вроде кузнечных клещей, этот сорокалетний мужик одет в брошенный кем-то фрак с короткими рукавами, подвязанный веревкой. На коротко остриженном черепе у него пыльный полуцилиндр на два номера меньше положенного. Из рукавов выглядывают посиневшие уродливые кисти, а грудь украшают разные значки, жетоны и награды, собранные на какой-то свалке. Никола Тяжкий Работник, о котором говорили, что он был прекрасным столяром родом откуда-то из Чехии, поспешно шагает сквозь мои молодые годы, почти летит, не касаясь грешного сараевского асфальта, словно волшебник, который все может и все смеет. На широкой площади между новой православной церковью и Маркалой немцы сразу после прихода воздвигают высокий обелиск и венчают его свастикой с сидящим на ней огромным серым орлом с распущенными крыльями. Никола ходит вокруг него и машет рейкой, провозглашая во весь голос, что «хлеб будет, если только эта ворона из Сараево улетит!». В городе есть еще два знаменитых сумасшедших – Мушан, который со всей силой бьет себя руками по голове и кричит во весь голос: «Ей Богу, умер!», и глупый Лазар, с которого во время сна кто-то постоянно снимает башмаки без шнурков, – однако Никола Тяжкий Работник в любом случае самый знаменитый.
Сараевская легенда гласит, что в последний год войны его убили немцы: увидев, как они маршируют совсем как оловянные солдатики, Никола изо всех сил крикнул: «Хальт!». Выдрессированные, какими их Бог и создал, немецкие солдаты остановились как вкопанные. «Только мы с Гитлером и можем вас остановить!» – ощерился Никола Тяжкий Работник, продемонстрировав беззубый рот, и рухнул, скошенный очередями из «шмайсеров» на берегу Миляцки, неподалеку от моста Гаврилы Принципа, заплатив головой за последнюю шутку. Однако, скорее всего, его порешили освободители Сараево, на которых он тоже ругался, а в новые времена юмор такого рода не пользовался большим успехом. Но, как бы оно ни случилось, с исчезновением Николы Тяжкого Работника город сам как бы остановил собственную сумасшедшую карусель, которую сдвинули с места и разогнали эти благородные безумцы.
Говорят, однажды Иво Андрича спросили, правда ли, что в боснийской провинции, как и прежде, все еще есть обязательные городские сумасшедшие, на что он ответил, что теперь в каждом из городков есть по одному умнице!
Так вот, граждане этого маленького Вавилона перемешавшихся народов и верований жили вместе, потому что должны были жить и выживать, мусульмане рядом с сербами и хорватами, евреи, словно одинокая стая испанских птиц, небольшая армянская колония – многочисленное семейство мелких торговцев. Болгары, знаменитые огородники широкого Сараевского поля, неизвестно как попавшие в этот город, чехи – в основном машинисты и музыканты, венгры – землемеры и пивовары, некогда застрявшие здесь во время последнего отлива ослабевших австро-венгерских волн, малочисленные настоящие турки с экзотическими, декадентскими лицами и достойным поведением, которых предки, отступая назад, в Малую Азию, забыли в этой влажной и сумрачной котловине. Жили здесь и «царские» русские, бежавшие от Октябрьской революции в Королевство Югославия (врачи, офицеры и балерины), и еще тысячи иных пришельцев – крестьяне, самостийно спустившиеся с гор вниз, в город, чиновники Австро-Венгерской монархии и прочие люди самых разных судеб и происхождения. Каждый из них, сам того не осознавая, лелеял старинные традиции своего народа и своей веры – и наследовал подозрительность и нетерпимость, врезавшиеся в вековую историческую память. Их ненависть, подавлявшаяся в течение долгих периодов времени, моментально вспыхивала, как только складывались подходящие обстоятельства – перевороты, кризисы и войны. Тогда статисты, занятые в этих спектаклях, сбрасывали маски, поверив, что в истории наконец-то пробил их час. И все эти народы и вероисповедания занимали одну либо другую сторону, формируя временные союзы, чтобы выиграть время; так мусульмане во времена Независимой Державы Хорватской становились «хорватскими цветами», а белые русские надевали униформу со свастикой, в то время как сербам, цыганам и евреям в этих драмах обычно доставались роли жертв.
Существуя вроде бы вместе и на первый взгляд дружно, каждый в отдельности чувствовал себя отрезанным от прочих. Мусульмане так и не сумели расстаться с зеленой мечтой об Оттоманской империи, да и сербы не забывали, кто именно уничтожил прежнее царство, берега которого омывали оба медитерранских моря. Хорваты продолжали жалеть о том, что проникновение католицизма в глубину Европы остановил Предимарет – непреодолимая граница, перед которой замерли серые многоэтажные дома и гостиницы, а за ней расцвели домишки и крытые рынки под черепицей и мечети. Сефарды никогда не забывали свою испанскую родину, из которой были изгнаны и последние следы которой они хранили в домашних обрядах и языке; армянам сердце не позволяло забыть погромы, во время которых турки вырезали их предков, и даже последний чех-гобоист из оперного оркестра считал себя обиженным, потому что играть приходилось в этой балканской дыре, а не в пражском «Дивадле».
Тем не менее нас, детей, привлекал своей таинственностью закрытый исламский мир, который мы видели только снаружи, с улицы. С позиций нашей чахлой гражданственности он казался нам живописным, загадочным и чувственным; мы не были вхожи в дома наших лучших друзей магометанской веры, да нас никогда туда и не приглашали, однако иногда удавалось заглянуть в них сквозь окна, зарешеченные деревянными рейками-мушебаками, во дворы, прячущиеся за высокими глинобитными или кирпичными стенами и воротами с колокольчиками. Дворы мостили белыми округлыми булыжниками, старательно выпалывая прорастающую меж ними траву, зачастую в них устраивали шедрваны – небольшие фонтанчики, и высаживали цветы. Женщины прятались от наших взглядов – мы замечали лишь трепет их юбок из пестрого шелка. Мы обедали за столами, ели из тарелок, пользуясь столовыми приборами-эсцайгами (Esszeug), в то время как они сидели «а ля тюрк» за низкими столами-синиями, на коврах, и пальцами макали кусочки лепешек в общую мелкую миску из глазурованной керамики. Их отцы были непререкаемыми владыками в семьях. Во время поста «рамазан» наши ровесники строго придерживались запретов на употребление пищи и воды в дневное время. В школе они ничем не отличались от нас, православных и католиков, разве что были обрезанными и говорили чуть мягче нас, зачастую не отличая мягкое «ч» от твердого, да и клялись не по-нашему, заявляя: «Дина мне!».
Веками считалось, что Босния – а особенно город Сараево – защитник чистейшей исламской веры, в отличие от Цариграда, который все больше склонялся к европейским новшествам, и потому в Боснии то и дело вспыхивали восстания, которые Оттоманская империя была принуждена подавлять силой. Так и турецкий полководец Омер Паша Латас, родом из Лики, потурченец, перебежчик из австро-венгерской армии, в 1858 году прибыл с карательной экспедицией в Сараево, чтобы навести порядок в этом Темной Вилайете и наказать чересчур окрепших сараевских и боснийских властителей. И когда Кемаль Ататюрк еще в двадцатые годы нашего века запретил в Турции чадру и паранджу, они оставались в Сараево вплоть до 1945 года, когда их запретили в законодательном порядке, что вызвало всеобщий протест мусульманского населения. Нам было странно видеть соседок по улице, идущих в длинных паранджах с темными сетками на лицах (мы узнавали их только тогда, когда они на мгновение приподнимали чадру и улыбались нам), равно как и наших преподавателей, направляющихся на поклонение в мечеть Гази Хусрев-бега, с достоинством неся на головах черные фески. В прохладном дворе этой мечети мы видели ходжей и религиозных фанатиков с восковыми лицами и огромными темными глазами, горящими как в лихорадке; приходили туда и дервиши из забытых уже сект, мужчины в чалмах, нищие и юродивые с бритыми затылками в лохмотьях, убогие и мудрецы с длинными седыми бородами. Они мыли ноги в фонтанах под журчащими струями прозрачной святой воды, надевали деревянные сандалии и отправлялись на молитву.
«Имам всплеснул руками, и стадо верующих бросилось на колени, производя шум, напоминающий стук ружейных прикладов, ударяющих по команде о землю, – писал неизвестный путешественник в «Revue des deux Mondes» в 1890 году. – Несколько минут я наблюдал лишь пятки босых ног и кучи красных, синих или черных тряпок. Спины выпрямляются, сгибаются, колышутся в идеальном единстве, словно на маневрах. И впечатление производят вовсе не гротескное. Эта однообразная гимнастика, где никто не стремится превзойти соседа, преподает великолепный урок унижения…»
Это действовало на нас, христиан, у которых коммунисты пытались отнять право на нашу веру, весьма экзотично, совсем как американский цветной фильм, действие которого происходит на Ближнем Востоке. Нам казалось, что мы стали богаче, познав еще один мир, который для большинства европейцев так и останется непознанным.
Время кофе.
Его варит послушник в небольшой чайной кухне на верхнем этаже удивительно высокого строения, откуда монастырский сад, напоминающий ковер с геометрическим абстрактным рисунком, виден как из самолета. Тридцатилетнее лицо послушника в рамке короткой черной бороды выдает глубокое смирение и сосредоточенность, словно он занят самым важным в мире делом. От других я уже знал, что он закончил два факультета и сделал в своем городе приличную карьеру, но теперь он здесь, и никто не знает почему. Крайне неприлично расспрашивать здешних обитателей о прошлом, если только они сами не заведут разговор на эту тему. Прошлое стерто из жизни.
Получив свою порцию кофе, я машинально схватился за сигареты и зажигалку, но тут же вернул их в карман. Мало того что курение в Хиландаре запрещено – оно здесь считается грехом. К моменту прибытия табака в XVI веке из Америки в Европу монастырь существовал уже более трех веков. С тех пор дурманящий серо-голубой дым монахи считают не просто обычным пороком, но дыханием Сатаны. Так что если мне невтерпеж покурить, я выхожу за сводчатые монастырские ворота, за его стены, и, сидя на камнях, курю сигарет