в Сараево и открыть хан, который с давних времен держали его старики у дороги, ведущей из Сараево. «Вряд ли где найдешь ты серба, что дедов своих видал!» – сказал поэт. Дед Вука погиб в Первую мировую войну, отца убили во Вторую. «Кто виноват, что дом воздвигли мы среди дороги!» – записал Йован Цвиич. А их хан и в самом деле стоял на дороге. В американской тюрьме Квентин, где он отсидел год за какую-то драку и незаконное ношение оружия, Вук завоевал симпатии соседей по камере, итальянских мафиози, которые сразу рассмотрели в нем отважного и решительного человека. После освобождения он стал правой рукой capo di famiglia Лучиано Гаппы, который помог ему завести собственное рыбное дело в доках Нью-Йорка. Вместо того чтобы остаться в Америке и богатеть, Вук сумел вовремя остановиться, ликвидировал дело и вернулся в родной город, где выкупил бывшую недвижимость своих предков и превратил старый хан в один из лучших ресторанов города.
Поняв, что начало войны – вопрос всего лишь нескольких дней, он широко распахнул двери своего ресторана, а из морозильника вытащил все запасы дичи, баранины, птицы и рыбы, устроив невиданный пир, который, как до сих пор вспоминают, длился целую неделю. Он бесплатно угощал сербов и хорватов, мусульман и евреев, а также многих иностранцев, случайно оказавшихся в городе. Когда была выпита последняя бутылка французского вина из его богатых подвалов и осушена до последней капли коллекция шотландского виски и американского бурбона, он взял карабин, а ключи повесил на звонок над воротами вместе с листком бумаги, на котором оставил записку будущему хозяину: «ПРИСМОТРИ, ПОКА НЕ ВЕРНУСЬ».
Целый год Вук с окрестных гор разглядывал в бинокль свой ресторан и, увидев однажды утром на крыше хана зеленый флаг с лилиями, лично зарядил пушку, прицелился с помощью наводчика и собственноручно дернул за шнурок, глядя, как его мечта поднимается на воздух.
Выкурил у пушки последнюю сигарету и исчез без следа, не дожидаясь, пока его мечта, превратившаяся в темное дымное облако, растает в сараевском небе.
Потом я возвращался в Пале – маленькую столицу зарождавшегося государства, где находил хорошо знакомую ограду над рыжей пашней, взбирался на нее и болтал ногами, вспоминая собственное детство.
«Пале, горное местечко на отрогах Яхорины, глубоко врезалось в мою память: почти у каждой приличной городской семьи в Сараево была своя сельская семья в Пале, которая из поколения в поколение доставляла в город молоко, сыр, каймак и жареную баранину. Раз в год, обычно на Пасху, мы отправлялись к ним в село вкусить ягненка на вертеле».
Но то была не обычная купля-продажа: со временем эти семьи почти сроднились с нами, мы записывали их детей в школы, находили для них работу, водили, если надо было, на прием к врачам, бывали у них свадьбах и похоронах. Они появлялись обычно ранним утром, нерешительно стоя в грязных сапогах с бидонами молока в передней, стесняясь войти и выпить предложенный кофе. Они были нам много ближе ближайших родственников, которых мы не видели годами. И вот теперь это село – кто бы мог подумать! – игрой случая и по прихоти судьбы стало точкой на глобусе. В которую устремились взгляды всего мира.
Старая вилла на опушке частого леса, с видом на колышущееся море трав, которая до войны была частной психиатрической клиникой и в которой в апреле 1941 года была подписана капитуляция Югославской королевской армии, приютила Президиум Республики Сербской.
В ночь с 20 на 21 февраля 1994 года, когда истекал срок ультиматума ООН, в соответствии с которым сербы должны были отвести тяжелое вооружение на двадцать километров от демаркационной линии, командир подразделения, базировавшегося над Сараево, светловолосый гигант, дом которого находился в непосредственной близости, велел испечь на вертеле вола. Обычный боснийский вол вызвал невиданный интерес у мировых телевизионных компаний.
Собственно, майор приказал развести на Видиковаце три огромных костра. Я хорошо знал это место по прежним временам. На Видиковац мы приводили девушек, в которых были влюблены, а также особо уважаемых гостей, чтобы показать им с необычной точки свой город. Рассматривать его отсюда означало также быть в некотором роде философом: огромные заботы, которые снедали нас внизу, в лабиринте зданий и улиц, рассеченном сверкающим клинком реки, становились мелкими, совсем незначительными. Там был установлен телескоп, так что мы могли увеличить любую деталь собственной жизни в те дни, когда не было тумана и дымки. А когда сизое море заливало котловину, над Требевичем все равно сияло солнце. Нам казалось странным, что под этой крышкой может существовать жизнь.
Три пылающих костра как будто демонстрировали неслыханную дерзость и упрямство ратников с гор, которые осмелились дразнить ими и без того раздраженные эскадрильи американских Ф-16 и британских «харриеров», которые ночами гремели над нашими головами, ожидая сигнала, чтобы сбросить свой смертоносный груз. Майор и его люди будто желали облегчить им гнусное дело, точно указав место, где они расположились.
Откуда-то из ночного леса, по снегу, двинулась процессия женщин в черном, будто вышедших из античной драмы. В руках они несли только что испеченные лепешки и соль на подносах, распевая печальные горские песни, словно волчицы, воющие на луну. Они уже потеряли своих ближних, и теперь были готовы принести в жертву самих себя. На вертеле вращался огромный вол, но мало кто подходил к нему, чтобы отрезать кусочек. Люди в форме, что вращали его, штыками отрезали куски мяса и передавали его другим на кончиках лезвий.
Глядя в небо, в котором искры костров затмили звезды, я прислушивался к вою очень низко летящих самолетов и гадал, о чем думает американский летчик, наблюдая за тремя непонятными кострами. Узнает ли он хоть когда-нибудь, что народ, населяющий горы, поминал сам себя, сомневаясь в том, что через сорок дней вряд ли кто останется в живых, чтобы организовать, как водится, сороковины. Наверное, тот пилот был слишком молод и ничего не знал про обряд принесения жертвы. Здесь, на этом костре, вол превращался в святого быка Аписа, на чьей спине вздрогнула Европа. Это был тот самый бык, что рогами прорвался в мещанское искусство XX века благодаря Пикассо, который отворил загон с быками Гойи из его «Тавромахии».
На вертеле в это время крутились все быки с закопченных стен пещеры в Альтамире; затрясся гранитный бык из Вавилона, которого я помиловал на заброшенной кирпичной фабрике за пять лет до этой войны. Провернулись над огнем Рудоня и Яблан Петара Кочича вместе с быками из Памплоны, которых описал Эрнест Хемингуэй, – необъятное стадо, в котором безымянному пилоту был знаком, наверное, только «Грохот быков» Зена Грея, рванулось к небу, по которому верхом на бомбах летели ковбои.
Интересно, что многие потом спрашивали меня, каково на вкус воловье мясо на вертеле, но никто – каков вкус смерти на нёбе, пока ожидаешь, когда же наконец тебя сотрут в порошок.
Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя.
Течет мутная вздувшаяся речка Миляцка, и в ее глухом рокоте, от которого дрожат каменные мосты, ржавеют железные и скрипят старые деревянные, несет историю… На Видовдан, 28 июня 1994 года, в Сараево мосту Гаврилы Принципа вернули австро-венгерское название – Латинский мост! Сняты таблички с названиями, и я ничуть не сомневаюсь, что залиты асфальтом отпечатки ног на углу, где когда-то парень из Краины подстерег эрцгерцога, произнеся при этом, как говорят, следующие стихи:
Ах ты, змей, что всех славян сжираешь,
Что так долго ты по нашим городам гуляешь?
Захотел ты Боснию в свои края включить,
Да не выучился ты по-сербски говорить…
Получай же сербскую грамматику
Из нагана моего из автоматика!
Много лет подряд, в молодости, я видел, как стоит в оттисках стоп Принципа знаменитый сараевский гид, профессор Бркич, согбенный, сухощавый старик с длинными седыми волосами и очками на орлином носу, как, вытянув руку с невидимым пистолетом, он прямо на глазах у испуганных пожилых туристов из Милуоки и Коламбуса, штат Огайо, стреляет в невидимого же Фердинанда. «Бац! Бац!» – стрелял покойный профессор Бркич, вдохновленный славным историческим событием, а ужаснувшиеся американские старушки смотрели, как пули рвут парадную униформу эрцгерцога Фердинанда и впиваются в роскошное декольте его супруги Софии.
И нынешней ночью я вижу в уголке церкви профессора Бркича, который размашисто крестится то ли по врожденной набожности, то ли не веря в то, что у самого знаменитого в сербской истории моста отняли его настоящее имя.
«Слава Тебе, Господи, что Ты вовремя прибрал его к Себе. Он бы этого не пережил!»
Может быть, сердце так сильно болит не из-за утраты этого города, а потому, что всех нас обманули; хуже того, нас обманывали годами напролет, а мы и не замечали этого, обезумевшие от своей любви к Сараево. В самом деле, этот город похож на капризную любовницу, в полной власти которой мы все пребывали. Посещая в давние годы Сараево, я внес свою лепту в создание этого увлекательного восточного мифа. Изнеженные и пресыщенные, мы страдали по необычным и редчайшим ощущениям, по чувственно громким словам (севдах и истилах, мерхамет и садака), отдавались созерцательным обрядам, доставшимся нам в наследство от разложившихся османских сластолюбцев. На подлете к Сараево, с высоты птичьего полета оно представлялось зеленой вазой вроде тех, в которых писатели так любят держать на столах белые отточенные минареты карандашей. Сколько раз я водил друзей и гостей по сараевским базарам и безистанам, по ханам, ашчиницам и кофейням вроде той, что притулилась к Воротной башне, принадлежавшей рахметли Вейсил-эффенди, который жареные зерна кофе не молол, а толок деревянным пестиком в каменной ступке, и где подавали пахучий можжевеловый сок; сколько раз кормил голубей перед Беговой мечетью у шедрвана, на котором было высечено, что это «камень от Ивана Качича из Пучишта на Враче», разгадывал арабскую каллиграфическую вязь во дворах, наслаждался столь различными вкусами турецких блюд, подаваемых в корчмах после пушечного выстрела, возвещавшего конец рамазанского поста – начало пирушек в старых мусульманских домах, застеленных коврами, на которых сидели босиком, скрестив ноги. И все эти годы, прячась за любезностью, улыбками и восточным притворством, зрел заговор, который отнял у нас город. Но и по сей день, после всего, что было, я не верю, что в том были замешаны старые честные сараевские семьи бегов, а также беднота, для которой величайшим благом была байрамская горячая лепешка, купленная прямо с доски на голове подмастерья пекаря – лепешка без кебаба, всего с несколькими каплями жира. («Если бы Аллах даровал нам так до самой смерти!» – вздыхали старые мусульманки.) Бедноте не до политики и не до истории! Это доказывает бегство честных обедневших беговских семей из родных дворов, равно как и мрачное пророчество Иво Андрича о том, что «настанут времена, когда умные смол