Хроника потерянного города. Сараевская трилогия — страница 69 из 71

Что три дня в гробу меня тревожит,

И на поединок смертный вызывает.

Ну, а коль не выйду я на поединок,

Что в воскресный первый день начнется,

То могилу он мою разроет,

Кости все мои спалит огнем суровым

И развеет пепел мой по ветру.

Так что ты, кукушка, отправляйся

И уговори ты Сенянина Иво,

Чтобы тот на поединок вышел

Мертвой кости не к лицу на поединке биться…

Одна из женщин в черном, обычном для сербских жен цвете, ожидая, когда дойдет очередь вынимать из могилы гроб с телом сына, с огорчением произносит:

– Не так жалко было бы мне его второй раз хоронить, если бы они эти края в бою взяли…

Случилось так (случайно ли?), что несколько тысяч жителей Сараево выкапывали своих покойников 17 февраля 1996 года, в Страстной четверг – день, который православные сербы посвящают скончавшейся родне.


Пока день за днем шло выселение сербской части города, я с трепетом ждал последнего удара – падения Илиджи, точнее, капитуляции долгой череды платанов, выстроившихся вдоль Аллеи по направлению к роднику Босна, и в моем сознании все тише и тише отзывался изумительно монотонный цокот подкованных лошадей, влекущих старый фиакр: клип-клап-клоп, клип-клап-клоп, а я, запрокинув голову, созерцаю зеленые стропила их ветвей, сквозь гущу которых невозможно рассмотреть небо. Впрочем, кто только задолго до меня не терял это райское местечко, где, как мне казалось, в конце Аллеи кончался мой мир перед темно-зеленой стеной горы Игман, под которой шумела, журчала и била всеми своими ключами холодная речка Босна.

«Покорив иллирийцев, в девятом году нашей эры римляне на территории нынешнего Сараево основали поселение, резиденцию властителей края, рядом с термальными источниками на территории сегодняшней Илиджи». Еще ребенком я играл на каменных фундаментах римских вилл, у подножия невидимых колонн, топтал после купания босыми ногами фрагменты мозаики, покрывавшей некогда дно римского бассейна, не осознавая, что, играя на фундаментах дворцов, усваиваю один из важнейших уроков – о преходящести империй.

Это было в те годы, когда мы приезжали сюда на дачу к старой и богатой родственнице. Тогда туда была протянута узкоколейка, со станцией отправления в Мариндворе. Это была моя первая поездка, с промежуточными станциями Вилла Ченгича, Мост Али-паши, Ступ и другими, на перронах которых появлялись исполненные достоинства дежурные в красных фуражках на головах.

В марте 1945 года я пришел на маленький Мариндворский вокзал с молочным голубым бидоном, расписанным белыми цветами; там мне следовало дождаться какого-то крестьянина, привозившего из Ступа молоко и продававшего его тут же, прямо у вагона. Перрон был пуст. На столбах и соседних деревьях висели десятка два людей, покачиваясь на легком ветерке. Кто-то уже снял с них обувь. Повесил их накануне ночью Макс Лубурич. Под конец войны он установил в городе единоличную власть, материализовавшись в один прекрасный день из ниоткуда в Сараево вместе с бандой профессиональных убийц. Он медленно следовал по Главной улице в открытом черном авто, в которое его люди затаскивали каждую встреченную симпатичную девушку. В первые дни после освобождения (а Сараево освободили чуть ли не в самую последнюю очередь) нас всей школой водили смотреть виллу Лубурича. Мы видели котел, в котором варили жертв, пыточные клещи, ножи и мясницкие топоры, цепи и наручники, подвалы с окровавленными стенами и большой стол для разделки мяса, на котором, как говорили, усташи заставили одну сараевскую красавицу заняться любовью со своим парнем, чтобы потом здесь же разрубить их на куски. Макс Лубурич, усташский ветеран, прославившийся еще в Венгрии при Янко Пуште, начальник всех концентрационных лагерей, был убит топором много лет спустя, в собственной мадридской типографии. Убийцу так и не нашли. Как бы там ни было, в то время, когда счастливых американских малышей пугали добродушными ведьмами на метлах и безобидными чертенятами, сараевским детям не надо было рассказывать сказки – в наших жилах застывала кровь при упоминании Макса, которого мы сами видели кружащим по городу в черном «мерседесе», а один раз даже довелось рассмотреть его с расстояния в десять метров, когда он нанес визит в Бегову мечеть, где, одетый в долгополое пальто из блестящей кожи, сфотографировался в окружении ходжей. Эта фотография, отпечатанная в виде открытки, заполонила весь город, в то время как вся прочая страна уже вовсю праздновала освобождение.

По сей день перед моими глазами стоит зрелище на марин-дворском вокзале, достойное кисти Дали: мальчик с голубым молочным бидоном в руках под чуть колышущейся каруселью смерти.

На Илидже, куда в то время приходилось добираться несколько часов, в глубокой тени, скрытые густыми кронами платанов, стояли дачи знаменитых сербских семей: Иличей, Пеловичей, Босильчичей… с нарядными фасадами и крытыми террасами. Вилла наших родственников носила таинственное имя: «Мои repos». Здесь все было не так, как на нашей улице. Из цветущих садов выглядывали траченные здания гостиниц и пансионов, копировавших архитектуру Мариенбада. Неподалеку протекала горная речка – Железница, а на пляже стоял ряд розовых деревянных кабинок, сквозь щели в которых я возбужденно разглядывал нагие тела переодевавшихся купальщиц. Газоны, необычные, никогда ранее не виданные мною цветы, пересохшие фонтаны и остатки гостиничных стоек с разбитыми витражами, в цветных обломках которых еще можно было различить бестелесных длинноногих красавиц, увитых лилиями и плющом, намекали на совершенно другую, исчезнувшую жизнь. В этих гостиницах и дачах останавливались и ночевали великие имена: коронованные особы, светские львы, знаменитые куртизанки и богатые сараевские торговцы – их дух, казалось, еще витал в опустевших бальных залах и длинных запущенных коридорах. Покосившийся и изношенный, в парке все еще догнивал павильон, в котором некогда оркестры исполняли попурри и увертюры из венских оперетт. Возвращаясь вечером в Сараево, я чувствовал себя внезапно осиротевшим, будто окончился прекрасный сон, и вновь начинается погружение в нищету.

Я даже и подумать не мог, что в один прекрасный день разнузданные орды моджахедов слетятся сюда и разграбят остатки моего прекрасного детского сна. Слушая рассказы о великом разграблении Илиджи, я искренне верил, что платаны вдоль Аллеи рухнут сами по себе или, по крайней мере, засохнут.

Не случилось.

Кто знает, в который раз история повторяется самым банальным образом, и эти люди в занесенной снегом колонне чувствуют себя, наверное, так же беспомощно, как и христиане – древние жители Сараево 1435 года, увидевшие в весенний полдень, как запыленные оттоманские всадники с налитыми кровью глазами, со свистом и гиканьем спускаются на их мирный рынок. Это был окончательный крах мощной державы, простиравшейся до самого моря, которой правил Твртко I Котроманич – король Сербии, Боснии, Далмации, Хорватии и Приморья. От него останется только герб с лилиями, который позже, в 1992 году, неизвестно по какой причине, водрузят в Сараево на свои знамена, фуражки и автомобильные номера исламские боевики.

Они спустились с гор, чтобы остаться здесь на целые пятьсот лет, именно так, как в эти минуты въезжают они в христианские кварталы на полицейских машинах зеленого цвета с зелеными лентами на лбу со словами «Аллаху экбер», вооруженные вместо кривых дамасских сабель самым современным огнестрельным оружием, произведенным в Соединенных Штатах и просвещенной Европе. Люди испытывают от набега тот же самый, исконный, древний страх: войско Аллаха, которое целых четыре года не могло захватить сербские села вокруг Сараево, оставив на разделительной линии груды мертвых тел, теперь мстит тем, кто не мог покинуть дома – старикам, больным, детям и женщинам, сыновья, братья и дети которых ушли в горы.

С девяти лет я не живу в этом городе, но и теперь чувствую себя так, будто шагаю вместе с тысячами переселенцев, таща на горбу тяжкий груз воспоминаний. Не пристало оплакивать судьбу этого города тому, кто не оставил здесь, вроде других несчастных, никакого имущества, каморки, дома, сада, улицы, ничего не потерял, кроме запаха ночи в ноздрях и далекого шума реки, который усыплял меня в детстве. Если бы я оказался среди беженцев, мне не понадобился бы ни грузовик для пожитков, ни даже ручная тележка, которую мы называли «циварама» или «кариолама», – я бы ушел со своими братьями по бездомности, засунув руки в пустые карманы. Тяжелее всего в жизни мне досталась потеря тенистой улицы и гигантской вербы, которая смотрелась в Миляцку у «Театрального кафе»: шершавая, изборожденная морщинами кора дерева, на которой я, приезжая юношей в Сараево на лето, вырезал имя первой своей любви – шесть букв, слетевших с кончика лезвия перочинного ножа, с годами росли и росли вместе с деревом, пока не оплыли и не приняли окончательно в темно-сером цвете коры форму навсегда исчезнувшей мечты.


«Бесчисленное множество безымянных изуродованных тел, брошенных в котлы и на свалки, плывущих по Миляцке, разлагающихся на улицах и в мусорных баках; тысячи перебитых, изнасилованных, униженных, обесчещенных, обезумевших и убитых в казематах, лагерях, частных тюрьмах… Самое больное воображение не смогло бы придумать такого!» – написал в газете «Явност» анонимный очевидец исхода сербов из Сараево: «Политические авантюристы и торговцы оружием, преступники, каторжники, орды полудиких людей, пройдохи и религиозные фанатики, холуи своих вассалов такой же масти водили этот апокалиптический кровавый хоровод.

Чтобы не повторить трагическую судьбу земляков в предыдущих войнах, часть населения, среди которых были беженцы и изгнанники из Пофалича, Буча-Потока, Велешича… была вынуждена сорганизоваться ради защиты собственного достоинства, чести и векового домашнего очага. Защищались они героически: двенадцать тысяч погибших и раненых. Они отразили тридцать четыре атаки. Даже силы быстрого реагирования НАТО не смогли поколебать их!