Хроника Рая — страница 23 из 63

– К тому же доктор Прокофьев не отрицает сказанного, – продолжил Хирникс, – настаивая только на своей интерпретации. Мы здесь и собрались, чтобы отделить, извините, зерна от, извините, плевел.

– И агнцев от козлищ, – бросила Анна-Мария с высоты своего незримого трона.

У доктора Хирникса отвисла челюсть:

– Вы намекаете, коллега, что доктор Прокофьев – агнец?

– Нет, нет, что вы, – успокоила его Анна-Мария, – я совсем не об этом.

Президент Ломбертц указал ей на недопустимость подобного стиля общения с коллегами (пусть смешон будет Хирникс, но не совет ).

– Наш совет это и есть стиль, – добавила Кристина фон Рейкельн. – Стиль, прежде всего (пусть помнят, кто здесь определяет стиль).

– Я и хотел бы о стиле, – начал профессор Депре, – я не поклонник той риторики, что демонстрирует доктор Прокофьев. Ему явно не достает академизма.

– Я процитировал только выводы, – не дал ему закончить Лоттер, – но если коллега Депре так настаивает, я могу зачитать доказательный ряд.

Все хором: «Не надо!»

– Университет наш, не будет особым преувеличением сказать, – ровесник Европы, – Кристина фон Рейкельн даже в самых торжественных случаях предпочитала говорить сидя. Знала, что так она выглядит величественнее (и не только потому, что стоя у нее получается старческая осанка). – Университет меняется вместе с Европой, оставаясь при этом собой. Начинались войны и завершались войны. Разжигались костры и затухали, поднимались империи и рассыпались империи в прах (мне ли не знать). Но Университет наш стоял, потому что была одна забота, одно поприще, одна страсть – Истина. И неважно, торжествует ли в Европе разум или же справляет свой праздник мрак. Университет стоял, и Европа кое-чем ему обязана. – Лоттер понимал, что эта тирада к тому, что дело будет спущено на тормозах приличествующим образом. Что касается самой Кристины, ее влияние было не столь велико, как можно было бы подумать, глядя на это заседание. Точней, оно ограничивалось только работой совета, за пределами «процедуры» и всех сопутствующих интриг оно было практически нулевым. Но ей и не надо. У нее был вкус только к тому, чем она сейчас и занималась.

– Университет, в конечном счете, выигрывал всегда, – воодушевилась Кристина, – независимо, опережал ли он время или же отставал от европейского хроноса.

– Та Европа, которую я собрал для себя там, из книг, из великих текстов, – сказал вдруг Прокофьев, – она концентрированнее, может быть, чище настоящей. Я понимал это и был готов к встрече с реальной Европой. Я не разочаровался. Я понимал, что в реальности есть то, чего нет в «моей» Европе, то, чего я не заметил, не понял, может, так и не пойму никогда. Разочаровываться в реальности потому, что тебе не нашлось места в ней, пошло. Разочаровываться потому, что реальность не совпала с твоими домашними заготовками, с твоими лекалами, смешно, – Прокофьев остановился. Трибунал понял, что сейчас его занесет (в доносе было о том, что Прокофьева периодически заносит) и он выдаст что-то так ли иначе себе не на пользу, поэтому никто не обрывал этой паузы. Лоттер нашелся было, но Прокофьев уже продолжил:

– Мне кажется, что Европа (Культура) – из нее уходит душа. Это не крах (как все же были узки те, кто предвещал крах Европе, даже те, кто был гениален), скорее провисание. Мы (я опять позволю себе это слово, но в ином контексте) обожествляем Культуру.

– О чем это вы! – возмутился профессор Депре. – Сейчас, когда все больше совершенно уже не стесняющегося самого себя, подающего себя как некий эталон, как культурную норму, равнодушия к Культуре, в сочетании с прогрессирующим аппетитом к ее плодам. И эта торжествующая эстетика механического, конформистского потребления плодов (как в элитарном, так и в массовом варианте). Неужели вы с теми, кто обслуживает все это?! Мы же, Университет наш как некий островок, как атолл на пути этих набирающих силу волн…

– Обожествленная Культура при всей своей гуманистичности, при всех величайших откровениях своего прошлого не нуждается в личности как в своем субъекте, – продолжал Прокофьев, – в личности, что не детерминирована все-таки самой Культурой, как не детерминированы ею свобода и истина, когда они есть. Посредством личности Культура обретает возможность трансцендировать свой опыт , открыть промежуточность своего окончательного, нащупать изъян в своем абсолютном, обратить свои кризисы и неудачи в катализаторы своей судьбы, поймать себя самое на самообмане.

Обожествленная Культура с какого-то уровня вступает в конфликт с Бытием, полагает предел собственной глубине, определяет границы свободе, мышлению, истине, сколько бы ни воспроизводила бы их как свои высшие ценности, сколько б ни прославляла дерзостный поиск. Обожествленной Культуре нужны жрецы (в этом корысть нашего обожествления, потому как у жрецов есть свои довольно приятные привилегии). Она принимает играющего ее смыслами, символами, знаками, пусть даже играющий не слишком почтителен к ней – она научилась не бояться, побеждает его, отводя ему место в своем пантеоне. В конце концов, он тоже (и не заметно для себя самого) может оказаться жрецом, только в шутовском наряде. К тому же, игры эти есть признание ценности того, чем играют, иначе какой вообще смысл играть.

– Все это, между прочим, относится и к бунтующему против Культуры, в той же степени, наверное, – бросила Анна-Мария.

– Обожествленная Культура дает нам санкцию на бездействие ., – проигнорировал реплику Прокофьев, – историческое, онтологическое, духовное. И наше творчество, само наше мышление могут оказаться лишь только формой, способом этого бездействия… И еще, мы открываем для себя безответственность, вожделенную, жизнеутверждающую. Вообще-то она есть и так, и всегда была, но «из рук» Культуры получить ее много слаще… не так ли? Мы высвобождаем в Культуре какие-то анонимные, нам непонятные силы – а нам и не понять, покуда обожествляем! Именно этим силам мы уступаем бытие, душу, дух. Незаметно уступаем им самих себя, собственную глубину, которой, возможно нет, но она могла, да что там, должна была быть… Именно этому сдаемся мы, а не исламизму, к примеру, ни терроризму или еще чему-нибудь такому. Мы уступаем как бы даже и радостно, ибо не теряем при этом, наоборот, обретаем много чего… особенно в смысле завершенности нашей и правоты… Анонимные силы, раскрепощенные нами, говорят нашим языком, молятся нашим богам.

– Чем же они тогда так плохи для вас? – Анна-Мария впервые смотрела на Прокофьева с интересом, до этого она, кажется, защищала лишь принцип.

– Именно этим и плохи, – съязвила Кристина фон Рейкельн.

Прокофьеву сделалось уже стыдно за то, что он вот «изливался» сейчас перед ними, «пускай увольняют к матери, плевать».

– Доктор Прокофьев, как я понял, дорогие коллеги, нас всех записал в «жрецы», – улыбнулся профессор Де-пре, – при этом роль титанической личности, борющейся с Культурой, он, я полагаю, оставил за собой.

– Я снимаю ваш вопрос, коллега Депре, – сказал президент Ломбертц, – вы перешли на личности.

Кристина бросила на Ломбертца быстрый и, как показалось Лоттеру, одобряющий взгляд.

– С вашего разрешения, – поджал губы Депре, – я попробую сформулировать иначе. Господин Прокофьев, это ваше риторическое, повторяющееся «мы» надо понимать как эвфемизм, фигуру речи, вы из такта, в интересах стиля не говорите «вы»?

– Нет, – ответил Прокофьев, – скорее всего это и вправду «мы». Слава богу, от нас (если вы хотите услышать о нас, здесь собравшихся) мало что зависит, если точнее, вообще ничего, то есть я смотрю с оптимизмом.

– Это стремление стать «выше» Культуры, – Кристина перехватила инициативу у открывшего было рот Хирникса, – пусть даже ради самой Культуры, как я понимаю вас (!), но, милый мой, не обернулось бы оно новым варварством, только теперь уже с «измами». Культуру нельзя отдавать на откуп Духу. Нельзя оставлять ее наедине (так сказать, в одной комнате) с тем, что выше культуры. (При том, что Культура, мягко говоря, не невинна.) Что касается нас грешных, дело не в том, что нам (на самом-то деле) не так уж нужна свобода. Она конечно нужна. Просто мы хотим от нее (на самом-то деле!) не слишком-то многого.

– Только не признаемся, в этом и под пытками, кажется, – ввернула Анна-Мария. – Я говорю сейчас, разумеется, о подлинном признании.

– Самим этим своим «непризнанием» мы воспроизводим культуру и цивилизацию. Но со всегдашней ложью культуры, цивилизации. Сие неизбежно. (Искренние попытки преодолеть приводят только к разного рода недоразумениям, пусть если даже и будят мысль.) Если честно, вопрос здесь только о мере и, как ни прискорбно, увы, о цене. Но прежде всего, о мере. – В этой реплике Кристины Лоттеру показался какой-то намек на завершение «официальной части» и приглашение к дружескому трепу.

– Затронутая коллегой Прокофьевым ситуация анонимности, здесь есть еще одна грань, – подыграл ей Лоттер. – Кто здесь погонщик, кто ослик? Погонщика вроде бы нет, но мы и Культура, и мы – все мы ослики.

– Коллеги! – поднялся доктор Ломбертц. – Регламент! Через четверть часа Прокофьева вновь позвали в Малый зал для оглашения приговора. Президент Ломбертц долго, наслаждаясь паузами, зачитывал витиеватый текст (рука Кристины), и только в самом конце стало ясно, что с преимуществом, как оказалось, с подавляющим преимуществом решение принято в пользу Прокофьева.

Его даже поздравляли. Профессор Депре долго тряс ему руку. Душа компании, незаменим на пикниках – вспомнил про него Лоттер.

Анна-Мария Ульбано, будто сошедшая с какого-то ренессансного полотна, прошла мимо, обдала волной и, не посмотрев на Прокофьева (ничего личного!), бросила Лоттеру, видимо, иронически: «Какой адвокат погибает в вас, Макс».

«Какого черта тебя понесло!» – шипел Лоттер, когда они уже спускались. Прокофьев как ни старался, все же не мог скрыть дрожь.

В университетском дворике к ним подбежала Оливия и еще две студентки-первокурсницы.