Хроника Рая — страница 33 из 63

Анна-Мария привела его на вокзал. Ее путешествие было увязано с расписанием электричек, идущих «на гору». Как приедет домой, он заснет как убитый и завтра свеженьким будет. Завтра праздник, Дианка специально свой приезд приурочила к празднику. Завтра придется весь день на ногах. Так что надо бы выспаться.

...

\\ Из черновиков Лехтмана \\

Душа! Попробуй, сквозь… Сквозь жизнь-и-смерть попробуй.

В ночь после праздника хлынул дождь, веселый и шумный. Застал их в открытом кафе. Дианка бежала с радостным визгом, прикрывая голову завернутой в целлофан картиной, что подарил Прокофьев. Сам же Прокофьев сожалел, что не выбрал холст «помонументальнее», могло бы хватить на две головы. Впрочем, до трамвая им было два шага здесь.

В вагончике как раз осталось одно сидячее место, все возвращались с праздника. Дианка не захотела садиться, ей нравилось, чтобы лицом к лицу с Прокофьевым. Кондуктор в каком-то старинном мундире с немыслимым множеством медных пуговиц, в старообразной (времен первого трамвая) бороде радостно закивал им (Прокофьев целую вечность уже как ездит по этому маршруту). Как-то раз они разговорились, кондуктор жаловался, что все эти современные, напичканные электроникой монстры холодны и безлики, а вот трамвайчик… в нем есть душа.

Только сейчас Прокофьев заметил, что мундир у него не кондукторский, собственно, а железнодорожный… может, даже морской (?!), адмиральский. Это верно и есть то, о чем Лехтман говорил тогда – намек, один из неких намеков на условность здешней реальности. Только его, в отличие от Лехтмана, это скорей забавляло (во всяком случае, собственная мнительность на эту тему сейчас показалась ему смешной). Реальность не только намекала, но казалось, иронизировала над нашими штампами на тему «условной реальности».

Всю дорогу Дианка строила рожи Прокофьеву. Она из тех, кому не очень дается словесный юмор, а вот такие экспромты выходят мило.

Из трамвая они вышли уже под холодный и жесткий дождь (тот самый, что описал в своем дневнике Лехтман). Прокофьев предвкушал, как он приготовит глинтвейн по своей рецептуре, то есть когда перебор корицы. Уже перед дверью он вспомнил, что не передал Лехтману обещанный отрывочек рукописи, так и проходил с листками в кармане весь день. Сказал, чтоб Дианка открывала своим ключом и пошел бросить Лехтману (давно уже спящему) под дверь, благо, здесь же по коридору. Вдруг вопль Дианки: «Ник!» Он бежит обратно «Ник!» – Как-то нехорошо ему от такого крика. Влетает в комнату. В его постели Мария. Спала нагишом, а Дианка прошла как всегда, не включая свет, села на кровать. Обе испуганы до полусмерти. Когда-то в одну из глумливых своих минут Прокофьев вручил обеим ключи. Мария, можно сказать, что вытребовала, ей удобнее так, а Дианку, возникшую в тот же день, чуть ли не сразу после отъезда Марии (если честно, он не успел поменять простыни и боялся, вдруг обнаружится волосок какой-нибудь или еще что) пришлось убеждать. Какая сцена была бы – смаковал тогда Прокофьев. Наличие ключа у каждой исключает двусмысленность, все эти «это не то, что ты думаешь», «я просто зашла за книгой». И он избавлен от них, вот так вот, само собою, от всей этой опустошающей тягомотины, что не кончится все никак. Он свободен. И сцена была бы какая!

Потом, когда этого уже вроде как не хотелось, он дал себе забыть про ключи, наверное, даже назло себе самому. Мстил себе за бездарность? И не только за бездарность «ситуации». Но и эта месть опять же получилась какой-то мелкой у него. И вот сейчас, когда этого всего совсем не надо – позавчерашний замысел догнал его. Даже не замысел, просто похоть такая, самодостаточная и не нуждавшаяся в воплощении вовсе. Тут всегда особый оттенок, когда знаешь, что воплощения не будет, и тебя не хватило бы, не хватит на воплощение. О, тут гадость особая проливается в душу, тут санкция, задним числом, пусть и не ясно на что… Не для воплощения было задумано (пусть он даже и начал тогда воплощать). А чтобы копаться так вот когтями в своих кишках. И вот сейчас вдруг взяло-воплотилось. А он не готов. Малодушно так не готов.

Мария опровергла это расхожее мнение о том, что голый человек пасует перед одетым:

– Какова наша праведница! И в какой же позе? Кающейся грешницы?! – То, что она «на ложе», казалось, давало ей позиционные преимущества. – Что ж ты молчишь, подруга. Давай. Давай. Проповедуй. Интересно, доросла уже до вагинального оргазма или вы с этим старпером все еще усердствуете на подступах к клиторальному? Я считаю, что тебе все-таки пора бы поторопиться.

У Дианки дрожало лицо, и она все время повторяла, что Прокофьев ее предал. Шепотом:

– Неужели это такая радость, не иметь сердца?

– И с кем? С кем?! – Мария явно намеревалась выжать все из сцены. – С этим Пьеро! Представляю, как его смешило, что ты легла под него из жалости. Он бы, конечно, предпочел, чтобы ты отдала «свой первый аромат» за то, что мнится ему как собственное неподражаемое обаяние, но, увы, оно не по силам твоей головке.

– Ты смеялся надо мной! Вы вместе смеялись надо мной?! – Дианка была вся красная сейчас и какая-то очень некрасивая. «Такая некрасивость делает невозможной жалость к ней», – вдруг подумалось Прокофьеву.

– Вы вместе смеялись надо мной! – прокричала Дианка Марии.

– К сожалению, нет.

– Ты всегда, всегда ненавидела меня!

– Ах, вот оно что! – Мария явно наслаждалась. – Мы здесь поруганы. Мы здесь невинны. И давно это мы так невинны? Он ведь до этого твоего «политсовета»? Нет, это я просто так, справочно, для эрудиции. Значит, подруга, говоришь, у нас с тобою общая микрофлора! – И вдруг ярость. И предмет (глиняная безделушка, кажется) полетел в стену. И брызги. Дианка присела как от выстрела. Мария уже после выплеска:

– Понимаю, конечно, этот тронутый молью герой-любовник, для тебя, дорогая, все же прогресс, по сравнению с той овчаркой, хотя, быть может, и не во всем…

– Предал. Предал. Предал. – Дианка, так и осталась на корточках, забыла распрямиться, повторяла как заведенная. – Предал. Предал. Предал.

Этот рвотный вкус себя самого шел из нутра, забивал пищевод до глотки. Выдавливал Прокофьева из него самого. Только некуда. Тут же стенка. Без зазора. Сразу. Как жжет! Нужен вдох. Он не может?! «Это всего лишь желудок» – успел подумать Прокофьев и сполз, повалился на пол.

Лехтман и Лоттер на мерной волне повседневности. Мерный людской поток. Этот закат. Выстывание небес. Эта минута бытия – все бытие и нас избавляет… от надежды, из-под ее власти, от правоты Смысла и наших смыслов… это присутствие счастья… Может быть, нас минуют Утешение и Воздаяние, но никому не избегнуть Немоты и Тлена… И Путь и Круг поверхностны, пусть и неумолимы… Что-то так и не дается всемогущему времени, в котором мы мало что понимаем (видно, пора сознаться) берем только корм, эти крошки с его рук.

Тяготящиеся недостижимостью недостижимого, раздраженные бездарностью данного, даденного нам, достигаемого нами, мы устраиваем сцены Господу? Мирозданию? Или вдруг хватаемся за смирение, какие у нас есть еще соломинки?.. Ничего не оставим после себя, ничего не возьмем с собой (где уж нам). Вряд ли что узнаем внятного о Цели. Дорастем когда-нибудь до полноты Вины.

И Бытие и Ничто чего-то так и не смогут. Можно, конечно, в этом увидеть то последнее, вожделенное разрешение всех наших мук. Можно поупражняться в гимнах или проклятиях. Можно черпать свободу ли, свет и проливать так… Уходя, за собою все чаще сами (из такта), стираем свои путаные письмена – мы, торгующие Пустотой. Нам достаточно чистоты сознания.

– Анна-Мария, – Оливия вроде бы и привыкла уже, но все равно было лестно, что сеньора Ульбано разрешила обращаться к ней по имени, и даже в нынешнем своем состоянии она отметила это про себя, – конечно же, у меня ничего не было с профессором Лоттером, но мне так больно. Я вроде бы все понимаю, да, у меня это детское, скоро пройдет… все понимаю, но больно.

– Постарайся только разделить сердце и уязвленное самолюбие. Тебе придется резать по-живому, ведь так? Но попробуй не упиваться своею болью, сама ее подлинность не дает тебе индульгенции.

– Странно, Анна-Мария, я просто шла поплакаться, не более, а вы мне сказали правду.

– Не надо мне льстить, девочка.

– Извините, это у меня на автомате.

– А я всегда завидовала тем, кому чистота и подлинность даны изначально.

– Но мне и вправду так больно. Пусть даже Лоттер десять раз прав. Эту ночь я не знала куда девать себя. Я только каким-то усилием воли удержалась, чтобы не прийти к вам ночью.

– Ты так уверена, что я бы тебе открыла? Хотя… – После паузы. – Ну, хорошо, представим, будь даже Лоттер свободен. И что? Такие пугаются собственной, даже легкой влюбленности. И начинаются словеса. Душу вымотают, не успокоятся, пока девушка не осознает собственную неправоту. Пока не восхитится тем, как они «тонко и сложно страдают». Нет, конечно, они могут даже любить, но победить опасение, что «предмет» недостоин и они ослеплены, не могут. Будут занудно бороться за то, чтобы остаться «в ее памяти» в самом лестном для себя виде. И, конечно же, все, что их отвращает в себе, да и во всем этом, они опрокидывают опять же на свой «предмет». Эта смесь брезгливости к себе и преклонения перед собственной глубиной – они устают от этого, но без этого их нет вообще. Они так жаждут воздуха, но они-то – рыбы. А разрешить все это посредством юной и чистой девушки, естественно, не удается. Но они будут пробовать за разом раз. Их увлекает сам процесс. Они верят, что на этот раз все будет легко, жизнерадостно, честно и чисто… А очередное искреннее покаяние как-то вот забывается. Ты хотела бы кушать такую кашу? – Анна-Мария взяла сигарету из пачки на столике, – не вздумай подражать мне. Представь, эти смолы, прямо сейчас, можно сказать на твоих глазах, подтачивают мои легкие, язвят мою глотку, гортань. Не забудь про слизистую желудка, да и гинекология, тоже.