Хроника Рая — страница 37 из 63

вики, понимает. Она так уверена в нем, в его творчестве. А эти всегдашние его «муки». Они неизбежны, конечно, но он все же себя изводит. (И она не может помочь ему и не вправе даже.) Ему надо бы верить в себя. Лоттер всегда отшучивается: «Я в любом случае выиграю – если ты права, я обрету бессмертие. Если не права, все равно приятно послушать».

Тина отдает себе отчет, что смерть идет параллельно. Иногда, вопреки Эвклиду, пересекает. (Доктор Бьянки сказал, что вполне возможно так и не пересечет.) Полжизни ушло, чтоб привыкнуть, научиться жить с этим, радоваться тем радостям, что даны. Но когда приступ… Страх. Это судорожное: «нельзя перестать быть», переходящее, когда отпускает, в жалость плоти к себе самой. Человек более-менее сильный вел бы себя иначе, но она слаба, малодушна, когда приступ…

Они почти и не ездили никуда (только то, что успели по молодости). Она плохо переносит дорогу, теперь уже любую, пусть самую комфортабельную. Ничего почти что не посмотрела. Не так уж много, кстати, прочла. Но ей кажется, что-то такое главное она знает, всегда знала. Ей не выразить, да и нельзя выражать, наверное. И знание жизни – только частность этого знания. Пусть даже если самой жизни не надо, не интересно вовсе. Тина, наверное, сама это знание знает лишь временами, мгновениями…

Вот они пьют чай. Макс кивает, говорит с ней, но он далеко, весь в «своем». То, чего она не говорила вслух и не скажет: она терпит свою, пусть не такую уж страшную, но бессмысленную и неотменяемую боль, цепляется, барахтается только за-ради Лоттера. И умереть, значит, потерять его.

...

\\ Из черновиков Лоттера \\

Из дзэн

Что нужно тебе?

Цветы на лугу ранним летом.

Падение листьев осенью.

Анна-Мария Ульбано блаженствовала поутру на своем громадном ложе. День сегодня свободный – ни лекций, ничего вообще. Ночью писала где-то до двух и неожиданно для себя закончила свою монографию вчерне. Ее, конечно, хватало на то, чтобы не относиться к своим научным усилиям и, особенно, к их результатам всерьез, но эта книга дала ей удовлетворение, а начиналась тяжело, натужно и приходилось прибегать к насилию над собою, да и над материалом. И вот это чувство высвобожденности в каждой клеточке тела, в каждой складочке мозга.

Она встала, только чтобы подать себе самой кофе в постель. Ее спальня – все, кто своим мысленным взором проникал в нее, рисовали себе нечто в условно-венецианском стиле. (Этим же самым взором они могли, конечно, увидеть самих себя с нею на ложе, но понимали сами, сие лишь навроде нахального фотомонтажа, где ты в обнимку с какой-нибудь знаменитостью – да и страшно было б сдавать такой экзамен профессору Ульбано. Потому как конфуз «незачета».) Но спальня была довольно стандартной и не очень большой. И уж точно, в ней не было ни громадного потолка, ни старинной, с прозеленью бронзы, ни завораживающего (пусть, прежде всего, фонетически и ассоциативно) венецианского стекла. Она и работала здесь же. Печатала на своем ноутбуке, лежа на животе. Ноги в коленках согнутые, подняты вверх. Если ими подрыгивает, значит, ей пишется и она довольна. Если не дрыгает – задумалась, пауза. Если стукает пятками друг о друга – недовольна написанным.

Она пила свой прекрасный, сваренный по собственному ее рецепту кофе с пирожными с заварным кремом.

Она до сих пор могла позволить себе есть что угодно и не назло фигуре, не нуждаясь при этом в шейпинге, фитнесе, беге трусцой, не унижая себя подведением дебета-кредита калорий это, наверное, дар. Бывало, под настроение, она забавлялась тем, что представляла собственную старость «от избытка силы и самонадеянности в сочетании с некоторой извращенностью» – говорила она тогда самой себе в свое зеркало. Однажды, будучи приглашенной к Кристине, углядела в одной из гостиных портрет хозяйки в юности. Что тут можно сказать? Она читала, конечно, о том, что время беспощадно. Но чтоб до такой степени… И ладно бы беспощадно – бессмысленно. Анна-Мария знала, конечно, что старость складывается из множества обременительных, непристойных часто и, главное, неотменяемых подробностей, но все равно почему-то верила, что ее старость будет иметь свой шарм.

После кофе долго лежала, полна собою, ей лень, да и незачем было смотреть на отражение своего прекрасного тела в зеркале (все-таки действительно венецианском), то есть для этого надо было бы повернуться на бок (еще успеется). Она знала, что лежа на боку, напоминает восьмерку, с рыжим, чуть вьющимся пушком посередине – восьмерку, что в этой позе мнит себя бесконечностью. Она не была влюблена в себя, как думали многие (в общем-то, все), скорее играла в самовлюбленность, равно как временами в усталость от самой себя (в самовлюбленность – перед всеми, в усталость – для самой себя). Просто у нее хорошо получалось. А «они» не поняли, не увидели, что в этом помимо всего насмешка над всеми ними.

Ее хватало и на самоиронию, но самоирония была все-таки в пользу хорошего вкуса, и только. Ей доставало ума понять, что нужны обстоятельства, события, нужна жизнь. Ее воображения, смелости, силы вполне хватило бы, чтобы эти обстоятельства, события, жизнь были у нее. Но того же ее ума доставало, чтобы видеть необязательность, промежуточность обстоятельств, событий, жизни…

...

\\ Из дневника Лехтмана \\

Мир, что сейчас раскрывается из завязи собственной. Это рождение света… воздуха, ветра, земли – этой тяжелой, глинистой, дышащей… Сколько Бога. Жизни и Бога. Бытие захватывающее. Пусть безнадежно. Пусть заканчивается ничем. Пусть виновно. Этот его чудный вкус…

– Здравствуйте, Макс, – Кристина старушечьим жестом взяла его за локоть. Лоттер знал, если за локоть, значит, будет что-то доверительно-конфиденциальное. Жест был демонстративно старушечий. Обычно, она обходилась жестикуляцией попроще.

– Как дома? Как здоровье нашей очаровательной Тины? Как Хлодвиг?

Так! Ясно. Разговор будет серьезный и неприятный.

– Все хорошо. Благодарю вас, Кристина.

– Как ни цинично это звучит, но доктор Прокофьев тогда вовремя заболел. Очень вовремя. Страсти поулягутся. Все несколько позабудется, – она подчеркнула это «несколько» – да и в совете предвидятся изменения, судя по всему, немалые, я бы сказала, что чрезмерные. И знаете, почему?

– Избавьте меня, Кристина. Вы же знаете, что я выхожу из совета. Всю необходимую форму я выдержал, все условности соблюдены.

– Макс! Как вам известно, Кристина фон Рейкельн никогда не льстила, даже тем, чьи портреты висят сейчас в Малом зале. Вы, безусловно, из тех, кто на сегодняшний день определяет дух Alma mater.

– Не дай бог.

– И боюсь, без профессора Лоттера в трибунале будет куда как сложней с торжеством справедливости (мне одной не справиться!).

Ну, все понятно, он нужен ей, точнее, «им» в совете по каким-то их расчетам, раскладам. Как-то, видимо, получилось, что он нужен в «их» пасьянсе, несмотря на то, что он заведомо не играет в «командные игры» и «они» прекрасно знают это. Вот она и напоминает, что он должен остаться, дабы прикрыть Прокофьева. Все прочие аргументы не подействуют, она знает. Она же, кстати, и не даст совету забыть про Прокофьева. Неужели, он-Лоттер, так уж необходим им? Для разнообразия, что ли? Что же, польщен. И она воображает, что Лоттер не выйдет ради Прокофьева? Если бы это ему действительно помогло. Но почему она так прямолинейна? Может же много тоньше. Она вообще-то любит, чтоб тоньше. Специально не хочет? Что ж, и мы не будем стесняться:

– Странно, что с доктором Прокофьевым все еще не заключен постоянный контракт. Он многократно доказал нам всем, а вечность как испытательный срок, согласитесь, у нас все-таки не теологическое отделение.

– Макс! – Кристина как-то по-старушечьи, можно сказать, по-старушечьи театрально погрозила ему пальчиком. На сцене это сопровождалось чем-то вроде: «Ах, проказник!», – вы же понимаете, мой милый Макс, это уже компетенция факультета и в соответствии с Уставом, – в переводе сие означает: торг уместен. Кристина явно была удовлетворена. Очевидно, ее целью на сегодня и было только начать торги. Видимо, были сомнения в самой перегово-роспособности Лоттера. В любом случае, ясно – дистанция будет длинной. А Кристина и любит так. И многоходовые комбинации любит. Тут надо еще различать, что на самом деле, а что придумано, усложнено Кристиной «для вящего артистизма». Если здесь вообще можно разделить.

– Как вы думаете, Макс, доктор Прокофьев сумеет восстановиться?

– Уже. Он уже пишет там, в палате. И врачи не запрещают.

– Очень хорошо. Хотя, конечно, сама двусмысленность этих его обстоятельств. Нет, лично я, как вы знаете, не ханжа, но, поймите правильно, Макс, пусть меня называют в совете «две с половиной жизни» – голос у меня все равно один. Когда будете навещать нашего Прокофьева, пренепременно передайте ему от меня наилучшие пожелания выздоровления, – и опять же театрально, по-старушечьи, – пре-не-пре-мен-но.

– Пренепременно, – ответил Лоттер.

– Милый Макс, в прошлый раз вы, помните, – Лоттер, конечно же, не помнил, да и не было никакого «прошлого раза», – вы обещали мне рассказать, что связывает вас с господином Прокофьевым. Насколько это возможно, конечно. Не ущемляя моей природной деликатности. – И довольная, что Лоттер понял иронию (над кое-кем из профессорских жен), – отпустила его локоть, наконец.

Снег сошел как-то вдруг или это казалось так Прокофьеву, пролежавшему в палате настолько занудно и долго. Глаз не привык еще к пространству. Не обжил еще эти его размеры, его обнаженность. Ноги ступали сейчас не по паркету больничному, не по линолеуму, не по снегу, наледи, снежной каше – по земле влажной, упругой, дышащей. Раннее самое утро, не просохшее, зябкое. Свет, самый первый спустился, прошел сквозь голые ветки суставчатые – можно потрогать. Запах, вкус, трепет, пульс, шорох света. Бессильный, оглушенный всей этой весною, еще не собравший себя в отвесную мысль о себе мир… Полной грудью Прокофьев… Воздух – неуверенный в себе, сбивающийся, подобно птичьим трелям, не напоенный ароматами, но живой, обещающий жизнь, умножение жизни.