Хроника стрижки овец — страница 26 из 78

Это так, да, я пришел к такому выводу. И всякий раз, когда вижу фашиста, вспоминаю, что я – еврей.

Вероятно, кому-то может прийти в голову, что, осуждая еврейских банкиров и декадентское искусство, я захочу пожимать руки разным мерзавцам из фашистских отрядов? Напрасно. Как раз наоборот. Повторю слова историка Марка Блока, героя Сопротивления: «Евреем себя чувствую только перед лицом антисемита».

Кому-то надо доказывать, что я сочувствую не только евреям? Доказывать не буду – смотрите на то, что делаю, слушайте, что говорю.

Фашистов ненавижу.

Задумайтесь кстати и о том, что фашизм никогда не был финальной станцией истории: его всегда выращивали искусственно – для прагматических целей. Разложить нравственно страну – и получить моральное оправдание для ее раздела. Это одна из возможных политических комбинаций.

И дурень, который борется за чистоту своей расы в поединке с мировым капитализмом, не подозревает, что это мировой капитализм финансирует его борьбу, чтобы потом одним разом прихлопнуть и его, и его нацию. Впрочем, как всегда, прихлопнут только бабок по деревням – а расисты и нацисты перейдут на службу к новым хозяевам.

Так всегда было.

А ничему не научились.

История одной борьбы(Папа и поэты)

Всякий раз, публикуя заметку, я получаю отклики, выявляющие незаурядность читателей. Даже гневные реакции радуют: сознание читателей не спит, совесть бурлит – значит, подозрения, будто интеллигенция прекратила существование свое, неосновательны. Особи умственного склада, наделенные желанием сказать свое мнение, на Руси не переведутся.


Именно такие умственные люди затеяли перестройку, это их усилиями свергали тиранов, устраивали галереи и биржи, торили пути в прогресс. И вообще, выражаясь словами поэта, «беспокойная жилка» русской интеллигенции вечно бьется в вялом теле Отчизны.

Помню, на заре перестройки случился эпизод – он войдет в летопись интеллектуальной борьбы.


У меня в мастерской случилась сходка художников и поэтов: то была судьбоносная встреча русских интеллигентов – сошлись представители разных конфессий и ремесел, замысел состоял в том, чтобы объединить силы в борьбе с гнетом. Абстракционисты и концептуалисты, критические нонконформисты, поэты, которые зачем-то называли себя «метаметафористы», прозаики, которые писали без знаков препинания, – еще какие-то школы, разные творцы и разные творческие подруги – все встретились, чтобы обменяться визитными карточками: прочитать стих, показать полотно, выкрикнуть лозунг, высказать убеждение, выпить водки.

Встречались у меня потому, что мастерская в самом центре, около Пушкинской. Лица были значительные – если заглянуть в фотоархивы тех лет, то эти одухотворенные лица можно увидеть в изобилии; поразительные типажи.


Зашел и мой отец. Папа не знал, что попадет в такое значительное общество, просто ехал с работы и зашел, как обычно. Ему было семьдесят лет, он уставал, обычно с работы ехал домой в два приема – пережидал час пик у меня в мастерской. Папа деликатно послушал стихи и, чтобы не мешать, прошел в маленькую смежную комнату – там стоял письменный стол и диван.

В большой комнате и присесть-то было негде – было тесно, накурено, лились свободолюбивые речи.

Помню, прочел несколько бурных стихотворений поэт Парщиков, потом стал читать свои стихи поэт Аристов – если не ошибаюсь, его поэма называлась «Дельфинариум», она состояла из 11 частей. Поэма была очень длинной и глупой. Но гости слушали, затаив дыхание, мешал только бульдозер за окном. Момент был напряженный – кругом советская власть, а мы слушаем поэму. Только бульдозер ревет, – впрочем, страна такая: вот и выставку нонконформистов раздавили бульдозерами.


Неожиданно я увидел, что все смотрят на меня с осуждением, – и сразу не сообразил, в чем виноват. А поэты смотрели с укором. Потом я понял: это был не бульдозер – это храпел мой папа. Я заглянул в смежную комнату. Карл Моисеевич спал и храпел в полную силу, так храпел, что заглушал «Дельфинариум» и другие стихи прогрессивных поэтов. Это был мощный здоровый храп.

Все ждали, что я папу разбужу, но мне его сон представлялся более важным, нежели чтение стихов метаметафористов и концептуалистов. Я вышел к гостям и развел руками: мол, извините, человек устал. И роковая фраза «караул устал» не прозвучала в Государственной думе столь цинично.

Вечер сам собой подошел к концу, люди потянулись к выходу.

Я часто вспоминаю эту сцену. Стихи я, разумеется, забыл через полчаса, а храп папы вспоминаю часто. Я очень люблю своего отца.

Право быть нулем

Тяга к самовыражению в демократическом обществе – явление повальное, при том что уровень вежества крайне низок. Люди говорят о предметах, им неведомых, но говорят пылко.

Высказывания вызваны синдромом Добчинского («Передайте государю императору, что живет такой Добчинский»), то есть жгучей потребностью обывателя обозначить свое присутствие в мире. Отчего-то люди убеждены, что их присутствие необходимо, хотя это и не совсем так.

Взглядов и убеждений нет ни у кого (помимо медведевского «Свобода лучше, чем несвобода» и иггипоповского «Три доллара лучше чем два»), но судят о политике, искусстве, философии, социологии, литературе и – что поразительно – о религии. Основа для суждения есть: мы члены общества, где данные понятия присутствуют, и мы свободно выражаем мнение.

Демократическое общество породило бесчисленное множество кураторов, рестораторов, франчайзеров, критиков, дистрибьютеров, пиарщиков, колумнистов, девелоперов, инвесторов, рэкетиров, маркетолов и банкиров – и каждый является личностью, с правом на суждение обо всем. И мало того, суждение имеется. Каждый сам себе энциклопедист, каждый сам себе журналист, сам себе фотограф, сам себе художник, сам себе политолог и т. п.

Практически каждый из сегодняшних кураторов искусства – человек глубоко невежественный, но это неважно; главное в том, что он – человек, чье суждение принято определенным кругом. И то же самое касается литературной критикессы, политолога, социолога и т. п. Иными словами, происходит следующее: демократическое общество самовыражается – как дышит, это форма его существования. Для того чтобы система самовыражений (необременительных и неопасных) функционировала, необходима система мелких договоренностей: критикесса считается сведущей внутри данного круга лиц; куратор принят в среде бостонских критиков и так далее.

Объективным критерием могло бы стать общее представление о знании – но его нет, или общее социальное дело – но такового нет; или общая вера и единая цель – этого нет совсем. Следовательно, система функционирования мелких самовыражений – есть бесконечная череда мелких соглашений, то есть не что иное, как перманентная коррупция.

Коррупция имманентна демократии; интеллектуальная коррупция – это и есть по сути мотор демократии; другого мотора нет. Экономическая коррупция – лишь бледная тень ежедневных договоренностей считать Дусю – критиком, а Васю – знатоком.

Поразительно, что несмотря ни на что всякий является сам себе энциклопедистом, но у миллионов энциклопедистов есть потребность иметь единый уголовный закон. Казалось бы – пусть всякий будет еще и прокурором! Но нет, эту грань переступать страшновато. Дайте нам объективный правый суд!

Самоубийственное желание ресторатора-литератора или куратора-прогрессиста добиться некоего объективного общественного закона, справедливого суда, твердого регламента общественных отношений – неизбежно приведет к тому, что общий закон коснется и мелких коррупционных соглашений. Грядет страшное время закона, когда ученый станет ученым, историк будет обязан заниматься историей, а рэкетир потеряет право быть правозащитником.

Мост

Трактовка мировой войны как корриды, в которой фашизм – это бык, а христианская культура – матадор, мне представляется важной для понимания искусства последнего века.

И это тем более очевидно, что искусство ХХ века определили Пикассо и Хемингуэй, понимавшие, что такое бой с быком.

Даже и не стану объяснять, почем выбрал этих двух, вы можете назвать тридцать иных имен: кому нравится Музиль, кому-то Мандельштам, а кому-то Кафка. А некоторые вообще любят Паунда и Юнгера. А некоторые сразу Гитлера.

Я фашизм ненавижу и фашистов не люблю.

И касательно авторитетов в искусстве у меня вот такое вот мнение: Пикассо и Хемингуэй. Мне нравится думать вот так, и я этот выбор обсуждать не стану. Скажу лишь, что оба художника понимали толк в корриде – и вышли на бой с фашизмом подготовленными.


«Герника» Пикассо – это рассказ про бой, который проиграл тореро, и про этот же бой рассказал Хемингуэй.

Вы, может быть, знаете, что точка в загривке быка, в которую матадор наносит свой финальный удар, называется «мост».

Тот самый мост, который взорвал Роберт Джордан.

И Джордан, и матадор Пикассо – погибли, но шпагу в загривок быку все же вогнали; но фашизм – живучая скотина.


Сегодня в мире (и в России тоже) фашизм поднимает голову. Много сил было истрачено на то, чтобы ругать продажных либералов и компрадорских демократов, – а по их спинам, спровоцированные их дурью и алчностью, идут фашисты.

И противопоставить фашизму нечего.

Недавно еще жили Мамардашвили, Гаспаров, Аверинцев, Зиновьев, Сахаров – они бы сумели ответить; но вот их уже нет, а их наследие или не понято, или забыто.

И кто выйдет на бой? Бакштейн, Рубинштейн, Пеперштейн, унылые юноши концептуализма? Даже не смешно.


Есть такой грустный анекдот: горец нового типа – обменял свой кинжал на дорогие часы «ролекс». И отец сказал ему: «Если завтра придет враг и скажет: я твою маму зарежу, а сестру изнасилую, что ты ему ответишь? Скажешь: на моих золотых – полвторого?»

И русская культура осталась без оружия – но с золотыми часами «ролекс».

Что сказать? Что приняли участие в кассельской выставке инсталляций? Что станцевали в храме Христа Спасителя? Что боролись за демократию, спустив штаны в Зоологическом музее? Что основали унылое общество «медгерменевтика» и написали дрянненькие бумажки? Что получили премию за инновацию? Что написали на Красной площади слово «хуй»? Что сказать в ответ? «Полвторого?»