Хроника трагического перелета — страница 39 из 47

Его авто с механиками, разумеется, не приезжало. Сам осмотрел мотор, переменил две свечи, вычистил остальные… Показал солдатам, как держать и отпускать аппарат. «Господин Белопольский, поверните пропеллер». Господин робко пятится. «Ну, кто-нибудь». Охоты не изъявляет никто. Не просить же Янковского или Лерхе — неловко, конкуренты.

Дальнейшее известно: появился Уточкин — помог.

Васильев ушел из Новгорода раньше Янковского. На сколько тот задержался, не знал (позже выяснилось, что на час пятьдесят минут). Ясно одно: он — лидер.

Это чувство торжества вскоре сменилось иным — настороженности. Сильней сделался встречный ветер, то и дело менял направление, бил то в правую, то в левую скулу, что могучий, умелый и злой боксер. «Тучки небесные, вечные странницы», не жемчужные, но обратившиеся в серое рубище, тяжелое от сырости, хлестали аппарат, норовили заслонить то землю, то зенит. Одна обдала мелким дождем, и тотчас отяжелели крылья. Но не от горсти капель машина резко канула вдруг вниз: начались воздушные ямы. «Слыша раньше от заграничных авиаторов о существовании таких ям, в которые аппарат сразу падает на 150–200 метров, я считал эти рассказы анекдотами, теперь…»

Он понимал, что Валдайская возвышенность — не какие-нибудь там Альпы, Пиренеи. Но и болотистые, овражистые горки эти рождали завихрения почище, нежели теснины Кавказа, когда в Тифлис летал. И кудлатую шевелюру леса ветер точно частым гребнем то всю враз в одну сторону причесывал, то в другую..

Вдали показались Крестцы — крыши, церквушка. Хотел было сесть — не углядел стартовой поляны. Ветер повернул, двинул слева, машина шла боком, иначе не могла. Ни лужайки внизу, ни души.

В десятом часу утра внизу, наконец, предстало поле. По нему навстречу бежал человек, размахивая флагом. Рукой, покрытой кровью от того, с какой силой был сжат клош, Васильев двинул его от себя, колеса коснулись земли, побежали…

Это был Валдай.

Похоже, пилот пережил самые страшные в жизни полтора часа.

* * *

Янковский приземлился в Крестцах: старта, впрочем, тоже не нашел, сел неподалеку в овсы.

Лерхе… Вероятно, его вообще не следовало пускать. Как мог, уговаривал прервать полет князь Любомирский. Нет — вырвался. Махом перевалился через борт глубокого фюзеляжа «Этриха», жестом потребовал заводить. Поднялся.

Свидетельство. «Он держится низко над землей, полет его производит странное впечатление, словно он не знает, лететь ли дальше. Сначала направляется к городу, потом заворачивает, снова и снова, и на середине второго круга опускается, однако будто бы непреднамеренно. Его ведут под руки, на голове платок. Он утверждает, что аппарат упал, а он ушиб голову. Аппарат совершенно цел. Авиатора увозят в больницу, где обнаруживается сотрясение мозга».

«Московские ведомости».

Янковский уже в Валдае. Пьет чай. Спокоен, мягок, ровен в обращении. Его спрашивают, откуда шрамы на лице. «Я был отчаянным корпорантом в одном из германских университетов».

Кажется, он ничуть не утомлен. Кажется, приехал в вагоне второго класса — в серенькой своей пиджачной паре. Не будь наброшена на спинку стула кожаная куртка, не лежи у носка сапога шлем.

Две противоположности — Васильев и Янковский. Первый — тонок, пылок, нервен, литературный дар (вспомним строки о «бледных костлявых руках смерти», мнившихся ему в ветвях под Валдаем) делает натуру более пластичной, подверженной художественной фантазии, но менее защищенной. Одолевать глубоко спрятанную, подавленную привычкой, но теплящуюся боязнь высоты, постоянно одолевать и потому предугадывать опасность, однако ж взывать к личной чести, стремиться ее не уронить — само по себе подвижничество. Янковский — сильней, бронированней, порывы не властны над ним. Не случайно в том же 1911 году он предпринял попытку совершить перелет Варшава — Берлин, но в Познани не приготовили запасных частей, пришлось прервать маршрут. Как бы то ни было, он первым пересек по воздуху границу империи. Георг-Витольд Янковский был вторым пилотом у Игоря Сикорского, когда тот в мае 1913 года поднял в небо первый свой фрегат — «Гранд». Позднее участвовал в первом слепом — по приборам — полете «Русского витязя». Склонен к конструированию и, скорей, к анализу техники, которой доверился, чем к самоанализу и предвидению последствий собственных поступков в сложных, подчас закулисных земных обстоятельствах. Так, в 1916 году, доложив специальной комиссии об объективных трудностях управления «Муромцами», невольно дал повод верховному главнокомандующему — царю — перечеркнуть идею дальнейшего выпуска уникальных воздушных кораблей.

Душа, обрамленная сталью, на которую натянуты дивно тонкие струны, — редкость величайшая. Природа дала Васильеву одно, Янковскому — другое. Природа соединила, казалось бы, несоединимое в ренессансной фигуре великого Михаила Громова. Атлета, красавца, наделенного, кроме мужества и отваги, педантичной организованностью, осторожной предусмотрительностью. Все, что может произойти в полете, он представлял и в воображении — художественной ипостаси предвидения. Мысль о том, что впереди, приходила не только по пути выкладок и опытов, но и озаряла. Михаил Михайлович изучал труды Сеченова, стремясь познать, закалить, усовершенствовать свой нервный аппарат. Но и страстно любил литературу, великолепно декламировал Пушкина, Гоголя (говорят, «Старосветские помещики» в его исполнении звучали лучше, чем у Игоря Ильинского). Летчик Громов блистательно рисовал. Плакал, слушая «Вокализ» Рахманинова. Завещал, чтобы на похоронах его вместо траурных маршей исполняли это произведение, полное борений страсти: поистине — «пер аспера ад астра», через тернии к звездам.

Такие, как он, раз в столетие рождаются.

* * *

В Новгороде разом приземляются Агафонов и Костин. Верно, это было эффектное зрелище: бипланы шли на посадку голова в голову (или можно сказать и так — стабилизатор в стабилизатор) и так же пересекли меловую черту, и встречены были овациями.

Костину со Злуницыным вновь необходимо перещупать каждую проволочку тяг, каждый стежок подшитого руля. На это уходит больше трех часов. Но столько же возятся у своего ненадежного «Фармана» фирмы ПТА Агафонов и Колчин. Оба экипажа — единственные верные претенденты на приз для пилота с пассажиром. Костин, надо полагать, уверен, что опыт поможет обогнать мальчишку. Эх, если бы ему аэроплан, а не эту телегу…

Оба долетают до Крестцов и остаются ночевать.

Москва, невзирая ни на что, включая многочисленные пожары, искони легковерна и исполнена поистине неискоренимого оптимизма.

Москва хлынула за Тверскую заставу чуть ли не в полдень, наивно считая, что долететь до нее от северной столицы можно за считанные часы. «Эко дело, сударики, там, наверху, чай, ни шлагбаумов, ни семафоров каких, да и дорога торная, без ухабов, эй, залетны-и…» Вали да вдоль по Питерской, огибая Триумфальные ворота (в просторечии Трухмальные), теснясь обок. Гиляровский, летописец наш, сохранил шутку: во всей-де Москве найдутся только два трезвых кучера — один правит лошадьми на фронтоне Большого театра, другой же — на Триумфальных воротах. Правда, над оперой и балетом скачет мужчина — Аполлон, на Тверской же — богиня славы с венком (в просторечии «баба с калачом»).

Трюхали коляски с купеческими семействами — отцы прямо из Сандуновских бань, минуя трактиры (у Яра ждали их после торжества, растегаи пекли, рябиновую на лед ставили), лихачи с необъятными ватными задами покрикивали пешеходам «Па-абе-регись» и сами береглись властно тявкающих сиренами «Фиатов», «Дарраков», модных «Делоне-Бельвиль» 1910 года и вовсе уж фешенебельных «Дион-Бутонов».

С Кузнецкого моста, скоротав там ночь после спектакля в ресторане Щербакова, ехали актеры. Барышни ехали, обмирали, узнавая чарующий профиль Качалова, кумира Художественного театра, его интеллигентное пенсне, в другом кабриолете — императорский бронзовый лик Императорских театров артиста Южина, князя Сумбатова, премьера Малого театра…

Кто только ни ехал, ни шел в направленьи Ходынки! Шли бледные испитые ткачи с Трех гор, неприязненно косясь на ражих мясников-охотнорядцев. Шли студенты, обитатели громадной «Ляпинки». Ехали банкиры, магазинщики с Дмитровки, картежники и бильярдисты из Английского клуба — вплоть до старцев, кажется, «времен Очакова и покоренья Крыма», пробудившихся от дремоты в Портретном зале. Шли — это с другой стороны, с Башиловки, — похлопывая стеками по сапогам, горделивые московские малыши-жокеи и беговые наездники — коломенские версты, а на почтительном расстоянии валили за ними цыгане.

Все сие многолюдство шарахнулось вдруг, сбилось влево, чтобы дать промчаться трубящему, блистающему касками и начищенными крупами желто-пегих битюгов поезду Тверской пожарной части, на всякий, как говорится, пожарный случай вызванному распорядительным помощником градоначальника г-ном Модлем. Г-н Модль вновь проявил себя ревнителем авиатики, отчасти даже меценатом: о прошлом годе, когда Сергей Исаич Уточкин, порхая над Первопрестольной, намеревался облететь Храм Христа Спасителя, но сел на Пресне, именно конные стражники, выставленные рачительным Модлем, поскакали галопом и помогли завести аппарат. Это дало речистому думцу, кадету Маклакову пример «дружной совместной работы правительственной власти и общественных сил».

Завтра газетчики станут острить, что в столь невиданно обильном и невиданно раннем съезде публики на Ходынку сыграло роль русское «авось». «Всяк бежал заранее, уповая, что авось летчик виднеется уже над Всехсвятским». Но и газетчики сами торопились «на авось».

Томительно тянется время. Хорошо, что буфет торгует на славу.

«В Валдае, — писал Васильев, — царил образцовый порядок. Я отладил аппарат, сменил еще две свечи, выпил чаю, принял каких-то успокоительных капель, предложенных любезным доктором, и занялся просмотром карты до Вышнего Волочка, из расспросов окружающих желая установить, как далеко отстоит он от Валдая, так как на карте расстояния обозначены не были. В 12 часов я взлетел. Небольшой ветер на высоте вдвое увеличился. Когда пролетал мимо Валдайского озера, меня начало качать и бросать, пожалуй, еще больше, чем в предыдущем пути. Вокруг царила дикая свистопляска. Порою мне казалось, что я цепляюсь за верхушки деревьев. После полуторачасовой борьбы я увидел Вышний Волочок. Начал искать старт — тщетно. Покружившись напрасно несколько минут и отчаявшись спуститься на этом этапе, я резко повернул по направлению расстилавшегося подо мною шоссе и, стиснув зубы от досады, решил лететь к Торжку».