– И как же вы проводите время, господин Квоут?
Она не стала спрашивать, чем я занимаюсь, – это означало, что она считает меня аристократом. По счастью, я заранее приготовил ответ.
– Так, пописываю понемногу. Генеалогии. Парочку пьес… Вы любите театр?
– Так, иногда. Смотря какой.
– В зависимости от пьесы?
– В зависимости от актеров, – сказала она, и в голосе ее послышалось странное напряжение.
Я бы и не заметил, не следи я за ней так пристально. Я решил перевести разговор на более безопасную тему.
– Как вам показались дороги по пути в Северен? – осведомился я. На дороги любят жаловаться все. Это такая же надежная тема, как погода. – Говорят, на севере разбойники пошаливают?
Я надеялся немного оживить беседу. Чем больше она болтает, тем лучше я ее узнаю.
– В это время года на дорогах всегда кишат разбойники из руэ, – холодно ответила Мелуан.
Не просто разбойники – разбойники из руэ! Она произнесла это слово с таким ледяным отвращением, что я буквально похолодел. Она ненавидит руэ. Не просто недолюбливает, как большинство людей, – она питает к нам искреннюю, неподдельную, жгучую ненависть.
Я был избавлен от необходимости отвечать: подали охлажденные фруктовые пирожные. Слева от меня вице-король спорил с женой о желудях. Справа Мелуан неторопливо разламывала пополам клубничное пирожное, лицо ее было бледно, как маска слоновой кости. Глядя, как ее безукоризненно отполированные ноготки раздирают на кусочки пирожное, я понимал, что она думает о руэ.
Если не считать этого упоминания об эдема руэ, вечер прошел довольно славно. Мне мало-помалу удалось разговорить Мелуан, и она принялась болтать о всякой ерунде. Изысканный обед тянулся два часа, времени для разговоров у нас было предостаточно. Я обнаружил, что она действительно воплощает в себе все то, что предполагал Алверон: умна, привлекательна, красноречива. И даже то, что я знал о ее ненависти к руэ, не особенно мешало мне наслаждаться ее обществом.
Сразу после обеда я вернулся к себе и принялся писать. К тому времени, когда ко мне заглянул маэр, у меня уже было готово три черновика писем, набросок песни и пять страниц, исписанных нотами и репликами, которые я рассчитывал пустить в ход позднее.
– Входите, ваша светлость.
Он вошел, я поднял на него глаза. Он был уже совсем не похож на того хрупкого, трясущегося старика, которому я сумел вернуть здоровье. Он немного пополнел и выглядел лет на пять моложе.
– Что вы о ней думаете? – спросил Алверон. – Во время вашей беседы она ничего не говорила о своих поклонниках?
– Нет, ваша светлость, – сказал я, протягивая ему сложенный листок бумаги. – Вот первое письмо, которое вы, возможно, сочтете нужным ей отправить. Я полагаю, вы сможете найти способ тайно передать его ей?
Он развернул письмо и начал читать, беззвучно шевеля губами. Я тем временем родил еще одну строчку песни, записав поверх строки аккорды.
Наконец маэр поднял глаза.
– Вы не находите, что это несколько чересчур? – смущенно осведомился он.
– Нет. Вон то, – я оторвался от работы и указал пером на другой листок бумаги, – действительно чересчур. А то, что вы держите в руках, – как раз что надо. В ней есть романтическая струнка. Она мечтает, чтобы ей вскружили голову, хотя, вероятно, не признается в этом.
На лице маэра по-прежнему отражалось сомнение, поэтому я отодвинулся от стола и положил перо.
– Ваша светлость, вы были правы. Эта женщина вполне достойна стать вашей супругой. Не пройдет и нескольких дней, как во дворце будет с десяток мужчин, которые с радостью взяли бы ее в жены. Не так ли?
– Да их уже с десяток, – угрюмо ответил он. – А скоро будет десятка три.
– И добавьте еще десяток тех, с кем она встретится за обедом или будет гулять в саду. И еще десяток, которые будут ухаживать за ней просто из любви к искусству. Сколько из них станут писать ей письма и стихи? Они будут посылать ей цветы, побрякушки, знаки своего расположения. Вскоре на нее обрушится поток внимания. У вас всего один шанс.
Я указал на письмо:
– Не медлите! Это письмо воспламенит ее воображение, ее любопытство. Через пару дней, когда у нее на столе будет лежать гора других записок, она будет ждать второго письма от нас.
Он поколебался, потом его плечи поникли.
– Вы уверены?
Я покачал головой:
– В таком деле ни в чем нельзя быть уверенным, ваша светлость. Можно только надеяться. Ничего лучшего я вам обещать не могу.
Алверон колебался.
– Я в этом совершенно не разбираюсь! – сказал он, и в голосе его послышались капризные нотки. – Вот если бы была книга с правилами, которых можно было бы придерживаться!
Сейчас он выглядел совершенно как обыкновенный человек, ничуть не похожий на маэра Алверона.
По правде говоря, я и сам был озабочен не меньше его. Все, что я знал об ухаживании за женщинами по собственному опыту, легко можно было уместить в наперсток, не снимая его с пальца.
С другой стороны, в моем распоряжении был богатейший чужой опыт. Десять тысяч романтических песен, пьес и легенд, вместе взятые, хоть что-нибудь да значат. Что касается отрицательного опыта, я насмотрелся на Симмона, который пытался приударить чуть ли не за каждой женщиной на три мили от университета с безысходным энтузиазмом ребенка, пытающегося взлететь. Более того, я насмотрелся на то, как десятки мужчин разбивались в щепки о Денну, подобно кораблям, забывшим о приливе.
Алверон смотрел на меня неподдельно озабоченным взглядом.
– Как вы думаете, месяца хватит?
Заговорив, я сам удивился тому, как уверенно звучит мой голос.
– Ваша светлость, если за месяц я не сумею помочь вам ее покорить, значит, это вообще невозможно.
Глава 68Почем хлебушек
Следующие дни выдались довольно приятными. Светлое время суток я проводил с Денной, в Северене-Нижнем, исследуя город и его окрестности. Мы проводили время, катаясь верхом, купаясь, распевая песни или просто болтая целые дни напролет. Я восхвалял ее беззастенчиво и безнадежно: только глупец мог надеяться заарканить ее.
А потом я возвращался к себе и писал письмо, которое сочинял про себя весь день. Или изливал душу в песне. И в этой песне или письме я говорил все то, чего не осмеливался сказать Денне днем. То, что, как я знал, только отпугнуло бы ее.
Закончив письмо или песню, я переписывал все заново. Слегка сглаживал острые углы, убирал чересчур откровенные пассажи. Мало-помалу подгонял и переделывал, пока наконец результат не подходил Мелуан Лэклесс тютелька в тютельку, точно опойковая перчатка.
Это была идиллия. Отыскать Денну в Северене удавалось мне куда лучше, чем когда-либо в Имре. Мы проводили вместе по нескольку часов кряду, иной раз встречались дважды и трижды на дню, иной раз три-четыре дня подряд.
Хотя справедливости ради следует заметить, что все шло не так уж гладко. Было, было несколько репьев в одеяле, как говаривал мой отец.
Первым из репьев был молодой господин по имени Герред, который сопровождал Денну во время одного из первых наших свиданий в Северене-Нижнем. Разумеется, он знал ее не под именем Денны. Он называл ее «Алора», так ее звал и я до конца дня.
На лице Герреда застыло обреченное выражение, которое мне было уже более чем знакомо. Он достаточно давно общался с Денной, чтобы влюбиться в нее, и только что начал понимать, что его время подходит к концу.
Я видел, как он совершал все те же ошибки, которые до него совершали другие. Чересчур властно обнял ее за талию. Вручил ей в подарок кольцо. Когда мы бродили по городу, стоило ей задержать на чем-то взгляд дольше трех секунд, он тут же предлагал ей это купить. Пытался требовать у нее обещание непременно встретиться снова. Быть может, на балу у Деферров? А может, пообедаем в «Золотой доске»? А вот люди графа Абеляра завтра ставят «Десятигрошового короля»…
По отдельности все это могло бы быть замечательно. Может быть, даже привлекательно. Но все вместе давало картину неподдельного отчаяния, с руками, стиснутыми до побелевших костяшек. Он цеплялся за Денну, как будто был утопающим, а она – обломок доски.
Он бросал на меня гневные взгляды, когда она не видела, а когда Денна простилась с нами, пожелав обоим доброй ночи, лицо у него вытянулось и побелело, как будто он уже два дня как умер.
Второй репей был похуже. После того как я помогал маэру ухаживать за его дамой почти два оборота, Денна внезапно испарилась, без следа, без предупреждения, не сказав ни слова. Ни прощальной записки, ни каких-либо извинений. Я ждал ее три часа в конюшне, где мы договорились встретиться. Потом я отправился в трактир, где она жила, и узнал, что накануне вечером она собрала вещи и съехала.
Я отправился в парк, где мы обедали накануне, потом обежал еще десяток мест, где мы обычно встречались. К тому времени, как я сел на подъемник, идущий на вершину Крути, была уже почти полночь. Но все равно какая-то безрассудная часть меня продолжала надеяться, что она встретит меня наверху и снова бросится мне на шею в порыве неудержимого восторга.
Однако ее там не было. В ту ночь я не написал ни письма, ни песни для Мелуан.
На второй день я несколько часов шатался по Северену-Нижнему, озабоченный и уязвленный. В тот же вечер, у себя в комнатах, я долго потел, ругался и портил бумагу и наконец, испортив листов двадцать, выдавил из себя три коротких, относительно сносных абзаца, которые и вручил маэру на его усмотрение.
На третий день сердце камнем лежало у меня в груди. Я попытался было закончить песню, которую писал для маэра, но ничего толкового у меня не вышло. В течение первого часа все ноты, которые я брал, выходили свинцовыми и безжизненными. На второй час они сделались неблагозвучными и разрозненными. Я упорствовал до тех пор, пока каждый звук, издаваемый моей лютней, не сделался скрипучим и мерзким, как ножом по зубам.
Наконец я позволил своей бедной измученной лютне умолкнуть, вспомнив то, что некогда говорил мой отец: «Песни сами выбирают себе час и время. Если у лютни жестяной звук – должно быть, это не без причины. Твоя музыка звучит в тон твоей душе, из грязного колодца не наберешь чистой воды. Подожди, пока муть осядет, иначе звук выйдет гнусный, как у треснутого колокола».