Хроника убийцы Короля — страница 165 из 401

Я слышал немало из того, что поэты пишут о женщинах. Они рифмуют, они витийствуют, они лгут. Я видел, как моряки, застрявшие на берегу, безмолвно взирают на вздымающуюся грудь моря. Я видел, как старые солдаты, с сердцами жесткими, точно кожаный ремень, плачут, видя, как полощется на ветру знамя их короля.

Так вот, слушайте: все эти люди ничего не ведают о любви.

Вы не найдете любви ни в речах поэтов, ни в исполненных тоски глазах моряков. Если хотите узнать, что такое любовь, взгляните на руки бродячего артиста, когда тот играет на лютне. Артист — тот знает.

Я окинул взглядом своих слушателей. Толпа медленно затихала. Симмон восторженно помахал мне, я улыбнулся в ответ. А вон и седая шевелюра графа Трепе, у перил второго яруса. Он о чем-то серьезно беседовал с хорошо одетой парой, указывая в мою сторону. Он по-прежнему боролся за меня, хотя оба мы знали, что это безнадежно.

Я достал лютню из потрепанного футляра и принялся ее настраивать. Нельзя сказать, чтобы это была лучшая лютня в «Эолиане». Далеко не лучшая. Шейка у нее была слегка изогнутая, но не выгнутая. Один из колков разболтался, и эта струна быстро расстраивалась.

Я негромко взял аккорд и наклонился к струнам, прислушиваясь. Подняв глаза, я увидел лицо Денны, ясное как луна. Она радостно улыбнулась мне и помахала пальчиками под столом, так чтобы ее знатный спутник не видел.

Я легонько подкрутил ослабевший колок, провел ладонью по теплому дереву лютни. Да, лак местами поцарапался и потерся. С нею не так уж хорошо обращались в прошлом, однако в глубине души она оставалась все такой же чудесной.

Ну да. У нее были свои недостатки, но в делах сердечных — какое это имеет значение? Любовь есть любовь. Разуму тут места нет. Во многих отношениях именно неразумная любовь и есть самая истинная. Любить «потому что» способен кто угодно. Это так же просто, как сунуть монету в карман. Но любить «вопреки»… Знать наизусть все недостатки и любить и их тоже… Это любовь редкая, чистая и совершенная.

Станчион широко взмахнул рукой, указывая на меня. Послышались короткие аплодисменты, и аудитория замерла в ожидании.

Я взял пару нот, ощутил, как слушатели подались в мою сторону. Я коснулся струны, еще чуть-чуть подстроил ее и, наконец, заиграл. Не успел я сыграть и двух тактов, как мелодию узнали все.

Это был «Барашек с бубенцом». Мотивчик, который тысячелетиями насвистывают пастухи, гонящие стадо. Простейший из простейших. Мотивчик, который можно сыграть на перевернутом ведре. Да что там, ведро даже лишнее. Его можно просто прохлопать в ладоши. Насвистеть в кулак. В два пальца.

Короче говоря, народная музыка как она есть.

На мотив «Барашка» написаны сотни песен. Песен о любви, песен о войне. Забавных, трагических, скабрезных. Я не стал петь ни одну из них. Не надо слов. Просто музыка. Просто мелодия.

Я поднял глаза и увидел, как лорд Морда Кирпичом подался к Денне и пренебрежительно махнул рукой. Я улыбнулся, небрежно перебирая струны.

Однако прошло несколько минут, и улыбка моя застыла на устах. На лбу выступил пот. Я склонился над лютней, полностью сосредоточившись на том, что делают мои руки. Мои пальцы забегали, заплясали, залетали.

Музыка была жесткой, точно град, точно молот, кующий медь. И мягкой, точно позднее солнце над осенней нивой, нежной, точно едва шелохнувшийся листочек. Вскоре у меня начало срываться дыхание от напряжения. Мои губы сомкнулись в тонкую бескровную нить.

На середине второго припева я тряхнул головой, убирая прядь волос, упавшую на глаза, и брызги пота разлетелись по дуге, усеяв пятнами деревянную сцену. Я тяжело дышал, грудь моя вздымалась как кузнечные меха, я вымотался, точно взмыленная лошадь.

Мелодия неслась вперед, рассыпая звонкие, отчетливые звуки. Один раз я едва не сбился. На какую-то долю секунды ритм нарушился, смялся… Но я чудом выпрямился, пробился и доиграл последнюю строку. Мелодия звучала по-прежнему чисто и нежно, несмотря на то что мои усталые пальцы, порхающие по струнам, сделались почти невидимы.

И когда было совершенно очевидно, что дольше я не выдержу, я извлек последний аккорд и в изнеможении откинулся на спинку стула.

Аудитория разразилась оглушительными аплодисментами.

Но не вся аудитория. Десятки людей, разбросанных по залу, вместо аплодисментов разразились хохотом. Некоторые колотили кулаками по столам и топали ногами, выражая бурное веселье.

Овация смялась и утихла почти тотчас же. Люди замирали с поднятыми руками, не успев хлопнуть в ладоши, и растерянно оглядывались на смеющихся. Некоторые были возмущены, другие сконфужены. Многие просто обиделись за меня, и по залу пополз возмущенный ропот.

Но прежде, чем успели завязаться серьезные споры, я взял одну высокую ноту и вскинул руку, снова привлекая всеобщее внимание. Я еще не закончил. Нет, я только начал!

Я устроился поудобнее, повел плечами. Провел рукой по струнам, подтянул ослабевший колок и непринужденно заиграл вторую песню.

Это была одна из песен Иллиена, «Тим-тиририм». Не думаю, что вы о ней когда-нибудь слышали. Она заметно отличается от прочих произведений Иллиена. Во-первых, она без слов. Во-вторых, хотя мелодия у нее и приятная, она все же далеко не настолько запоминающаяся или волнующая, как многие из его известных песен.

А главное, она славится какой-то извращенной сложностью. Отец мой, бывало, отзывался о ней как о «лучшей мелодии, написанной для пятнадцати пальцев». И всегда заставлял меня играть ее, когда видел, что я чересчур зазнался, и считал, что меня стоит осадить. Довольно будет сказать, что мне доводилось ее играть довольно регулярно, временами и по нескольку раз на дню.

И вот эту-то песню я и заиграл. Я откинулся на спинку стула, положил ногу на ногу, несколько расслабился. Пальцы мои небрежно перебирали струны. После первого припева я вздохнул и сдержанно зевнул, точно мальчишка, сидящий взаперти в солнечный денек. Взгляд мой скучающе блуждал по залу.

Не переставая играть, я поерзал на стуле, стараясь устроиться поудобнее, однако не преуспел. Я нахмурился, встал, пристально оглядел стул, как будто это он был во всем виноват. Потом снова опустился на сиденье и принялся устраиваться на нем с недовольным видом.

И все это время в воздухе плясали десять тысяч нот «Тим-тиририма». Я выбрал момент между двумя аккордами и небрежно почесался за ухом.

Я так вошел в роль, что меня и впрямь потянуло зевать. На этот раз я зевнул от души, так что сидящие в первом ряду без труда могли бы пересчитать все мои зубы, потом потряс головой, словно желая пробудиться, и промокнул рукавом слезящиеся глаза.

А «Тим-тиририм», не останавливаясь, струился дальше. Головоломная гармония и контрапункт то сплетались воедино, то рассыпались вновь множеством нитей. И все это звучало безупречно, ровно и легко. Я играл как дышал. И когда под конец десятки запутанных прядей мелодии сплелись воедино, я не стал акцентировать финал. Просто доиграл и слегка протер глаза. Никакого крещендо. Никаких поклонов. Ничего. Я рассеянно хрустнул костяшками пальцев и наклонился, чтобы убрать лютню в футляр.

На этот раз сначала раздался смех. Смеялись все те же люди, что и прежде, они гоготали и колотили по столам вдвое громче прежнего. Это были свои. Музыканты. Я убрал с лица скучающую мину и понимающе улыбнулся им.

Аплодисменты зазвучали несколько мгновений спустя, но хлопки были разрозненные и неуверенные. Еще до того, как в заведении снова вспыхнул свет, они угасли, сменившись гулом споров по всему залу.

Когда я спускался со сцены, навстречу мне бросилась Мари. Лицо ее лучилось смехом. Она пожала мне руку, похлопала меня по спине. И она была только первой из многих. Все они были музыканты. Пока я окончательно не утонул в толпе, Мари взяла меня под руку и отвела к моему столику.

— Господи помилуй, малый! — воскликнул Манет. — Да ты тут вроде короля!

— Э, обычно его приветствуют куда более бурно! — возразил Вилем. — Как правило, ему аплодируют до тех пор, пока он не сядет за стол. И прекрасные девы строят ему глазки и усыпают его путь цветами.

Сим с любопытством огляделся по сторонам.

— На этот раз реакция была какая-то… — он замялся, подбирая слово, — какая-то неоднозначная. Почему бы это?

— Потому что наш юный шестиструнник так востер, что, того гляди, сам порежется, — сказал Станчион, подходя к нашему столику.

— А, вы тоже это заметили? — сухо сказал Манет.

— Брось, — возразила Мари, — это было блестяще!

Станчион вздохнул и покачал головой.

— Лично я, — с нажимом заметил Вилем, — хотел бы знать, о чем речь.

— Квоут взял самую простую песенку на свете и сыграл ее так, словно прял золото из простой кудели, — объяснила Мари. — А потом взял по-настоящему серьезную пьесу, такую, которую могут сыграть разве что несколько человек во всем зале, и сделал вид, будто она такая простая, что ее мог бы сыграть ребенок на жестяной дудочке.

— Это было очень остроумно, не отрицаю, — сказал Станчион. — Проблема в том, как именно он это сделал. Все, кто кинулся аплодировать после первой песни, почувствовали, что их одурачили. Разыграли.

— Так ведь так оно и было! — возразила Мари. — Артист вертит аудиторией как хочет. В этом вся соль шутки.

— Людям не нравится чувствовать себя дураками, — ответил Станчион. — На самом деле их это злит. Никто не любит, когда с ним играют шутки.

— Ну, вообще-то он сыграл шутку не с ними, а с лютней, — ухмыляясь, вмешался Симмон.

Все разом уставились на него, и его улыбка несколько поувяла.

— Ну как же? Он ведь действительно сыграл шутку, буквально сыграл. На лютне…

Он потупился, лицо у него вытянулось и залилось краской.

— Извините…

Мари непринужденно рассмеялась.

— Короче, вся штука в том, что тут две разные аудитории, — медленно и задумчиво произнес Манет. — Те, кто достаточно разбирается в музыке, чтобы оценить шутку, и те, кому шутку надо объяснять.

Мари торжествующе взмахнула рукой в сторону Манета.