Вашет кивнула с важным видом.
— Семья может петь вместе, если они близки друг другу. Мать может петь своему ребенку. Женщина может петь своему мужчине.
Говоря это, Вашет слегка порозовела.
— Но только если они очень сильно влюблены и совсем-совсем одни. А ты? — она указала на меня. — Ты — музыкант! Ты поешь перед полным залом народу. Для всех сразу. И ради чего? За несколько пенни? За бесплатный обед?
Она сурово взглянула на меня.
— И ты поешь снова и снова. Каждую ночь. Кому угодно!
Вашет горестно покачала головой. Ее слегка передернуло, ее левая рука машинально сделала несколько грубых жестов: ужас, отвращение, упрек. Видеть сразу два способа выражения эмоций было довольно устрашающе.
Я представил, как стою на сцене «Эолиана» голым, а потом пробиваюсь сквозь толпу, по очереди прижимаясь к каждому из присутствующих. К молодым и старым. Толстым и тощим. Богатому аристократу и безденежному мещанину… Мысль мне не понравилась.
— Но ведь «игра на лютне» — это тридцать восьмой элемент кетана! — возразил я, сам понимая, что хватаюсь за соломинку.
Вашет пожала плечами.
— А двенадцатый — «спящий медведь». Но тут у нас не встретишь ни медведей, ни львов, ни лютен. Некоторые названия дают понять суть. А названия кетана предназначены для того, чтобы скрывать истину, чтобы можно было говорить об этом, не пуская тайны на ветер.
— Понятно… — сказал я наконец. — Но ведь многие из ваших побывали во внешнем мире. Ты сама отлично говоришь по-атурански, и в голосе твоем много тепла. Ты-то должна понимать, что в пении ничего дурного нет.
— Ну, ты тоже побывал во внешнем мире, — спокойно ответила она. — И ты-то должен понимать, что нет ничего дурного в том, чтобы совокупляться с троими мужиками по очереди на краю очага в многолюдном трактире.
Она пристально посмотрела мне в глаза.
— На камне, пожалуй, жестковато будет… — возразил я.
Она захихикала.
— Ну ладно, так и быть, подстелем одеяло. И как ты назовешь такую женщину?
Спроси она меня об этом два оборота назад, когда я только вернулся из Фейе, я бы ее, наверно, не понял. Поживи я с Фелуриан чуть подольше, вполне возможно, что я не нашел бы ничего странного в том, чтобы заниматься любовью на краю очага. Но я уже успел снова пожить в смертном мире…
«Шлюхой», — подумал я про себя. К тому же дешевой и бесстыжей шлюхой. Я был рад, что не стал никому говорить о желании Темпи научиться играть на лютне. Как он, должно быть, стыдился своего невинного порыва! Я подумал о том, как юный Темпи мечтал учиться музыке, но никому об этом не говорил, потому что понимал: это непристойно. У меня аж слезы на глаза навернулись.
Должно быть, мои чувства отчасти отражались на моем лице, потому что Вашет мягко пожала мне руку.
— Я знаю, вам трудно это понять. Тем труднее, что вы даже никогда не пытались представить, что можно думать иначе.
Осторожность.
Я пытался разобраться со всем, что отсюда следовало.
— Но как же до вас доходят новости? — спросил я. — У вас же нету бродячих актеров, что странствуют из города в город, как же вы поддерживаете связь с внешним миром?
Вашет самодовольно усмехнулась и повела рукой, указывая на горы, выметенные ветрами.
— Как тебе кажется, сильно ли это место заботится о том, что происходит в мире?
Она опустила руку.
— Впрочем, все не так плохо, как ты думаешь. Торговцев-коробейников у нас привечают больше, чем во многих других краях. А уж лудильщиков — тем паче. Да мы и сами немало странствуем. Те, кто носит алое, уходят и возвращаются, принося с собой вести.
Она ободряюще положила руку мне на плечо.
— И временами сюда все же забредают певцы или музыканты. Но они не играют перед всем городом. Они приходят в гости к какой-нибудь одной семье. И то они выступают не иначе как за ширмой, чтобы их не было видно. Адемского музыканта всегда можно узнать по высокой ширме, которую они таскают за спиной.
Она слегка поджала губы.
— Но даже на них у нас смотрят косо. Ремесло это полезное, но непочтенное.
Я немного успокоился. От одной мысли о стране, где не приемлют артистов, мне сделалось нехорошо, почти дурно. Но место со странными обычаями я понять мог. Подстраиваться под вкусы публики нам, эдема руэ, так же привычно, как менять костюмы.
Вашет продолжала:
— Так уж у нас принято, и тебе стоит смириться с этим, чем раньше, тем лучше. Я это говорю как женщина, которая много постранствовала. Я восемь лет провела среди варваров. Я даже слушала музыку с посторонними людьми!
Она сказала это с гордостью, вызывающе вскинув голову.
— Да-да, и не раз!
— А петь на людях тебе не доводилось? — спросил я.
Лицо Вашет окаменело.
— Задавать такие вопросы невежливо, — напряженно ответила она. — И друзей ты здесь таким образом не наживешь.
— Да нет, — поспешно сказал я, — я просто хотел сказать, что, если бы ты попробовала, ты бы, возможно, обнаружила, что ничего постыдного тут нет. Наоборот, это приносит людям радость.
Вашет сурово взглянула на меня и твердо сделала жесты «отказ» и «окончательно и бесповоротно».
— Квоут, я много путешествовала и много повидала. Многие здешние адемы неплохо ориентируются во внешнем мире. Мы знаем про музыкантов. И, откровенно говоря, многие из нас питают тайное, постыдное влечение к ним. Точно так же, как ваши люди в восторге от искусных модеганских куртизанок.
Она жестко взглянула на меня.
— Но при этом я бы не хотела, чтобы моя дочь привела домой музыканта, если ты понимаешь, что я имею в виду. Точно так же, как никто не станет думать лучше о Темпи, если станет известно, что он поделился кетаном с таким, как ты. Держи это при себе. Тебя и так ждет достаточно трудностей без того, чтобы все Адемре знало, что ты еще и музыкант вдобавок.
Глава 114
Я нехотя послушался совета Вашет. И, хотя руки так и чесались, в тот вечер я не стал доставать лютню и оглашать музыкой свой укромный уголок школы. Более того, я задвинул футляр с лютней подальше под кровать, чтобы слухи не разнеслись по школе от одного ее вида.
В течение нескольких дней я только и делал, что учился у Вашет. В столовой я сидел один и ни с кем заговаривать не пытался, потому что внезапно начал стесняться своего языка. Карсерет держалась на расстоянии, но все время присутствовала и следила за мной неподвижным злым змеиным взглядом.
Я пользовался тем, что Вашет великолепно владела атуранским, и задавал тысячи вопросов, которые были слишком сложными для Темпи.
Я выжидал три дня, прежде чем задать ей вопрос, который медленно тлел во мне с тех пор, как я достиг подножий Штормвала. С моей точки зрения, это демонстрировало небывалую выдержку.
— Вашет, — спросил я, — а у вашего народа есть предания о чандрианах?
Она посмотрела на меня. Ее лицо, обычно выразительное, внезапно сделалось бесстрастным.
— И какое отношение это имеет к твоему языку жестов?
Ее рука изобразила несколько вариантов жеста, обозначающего неодобрение и упрек.
— Никакого, — сказал я.
— Тогда, значит, это имеет отношение к твоему умению сражаться? — спросила она.
— Нет, — признал я. — Но…
— Так, стало быть, это как-то связано с кетаном? — сказала Вашет. — Или с летани? А быть может, это касается некоего тонкого оттенка значения в адемском языке?
— Мне просто интересно.
Вашет вздохнула.
— Нельзя ли попросить тебя сосредоточить свои интересы на более насущных вещах? — осведомилась она и показала раздражение, суровый упрек.
Я поспешно сменил тему. Вашет была для меня не только наставницей, но и единственной собеседницей. Мне меньше всего хотелось ее разозлить или создать у нее впечатление, будто я уделяю мало внимания ее урокам.
Но, если не считать этого единственного разочарования, Вашет была блестящим источником информации. На мои бесконечные вопросы она отвечала быстро и понятно. В результате я невольно чувствовал, будто мои навыки речи и боевых искусств развиваются со скоростью ветра.
Вашет моего энтузиазма не разделяла и не стеснялась сообщать мне об этом. Весьма красноречиво. На двух языках.
Мы с Вашет находились в потаенной долине, где росло меч-дерево. Около часа мы отрабатывали удары и блоки руками и теперь сидели в высокой траве и переводили дух.
Точнее, дух переводил я. Вашет ничуть не запыхалась. Работать со мной было для нее пустяком, и не бывало еще такого, чтобы она не сумела наказать меня за медлительность, лениво протянув руку мимо всех моих блоков, чтобы отвесить мне легкую затрещину.
— Вашет, — сказал я, набираясь храбрости спросить о том, что тревожило меня уже некоторое время, — а можно задать один вопрос, может быть, несколько дерзкий?
— Я предпочитаю дерзких учеников, — сказала она. — И я надеялась, что мы уже миновали ту стадию, когда стоило беспокоиться о таких вещах.
— А в чем смысл всего вот этого? — я указал на нас с нею.
— Смысл «всего вот этого», — передразнила она, — в том, чтобы научить тебя сражаться несколько лучше, чем малыш, напившийся вина своей матери.
В тот день ее светлые волосы были заплетены в две коротких косы, заброшенных за плечи. Это придавало ей странно девичий вид и отнюдь не прибавило мне самоуважения, поскольку за последний час она раз за разом швыряла меня наземь, вынуждала просить пощады и щедро отвешивала мне бесчисленные тумаки и пинки, увесистые, но милосердно сдерживаемые.
А один раз она, хохоча, непринужденно заступила мне за спину и крепко шлепнула по заднице, так, словно она была развязным пьяницей в кабаке, а я — служанкой в открытом корсаже.
— Но зачем? — спросил я. — С какой целью ты меня учишь? Если Темпи поступил дурно, взявшись меня учить, зачем же учить меня дальше?
Вашет одобрительно кивнула.
— Я все думала, много ли времени тебе потребуется, чтобы додуматься до этого вопроса, — сказала она. — Тебе следовало бы его задать одним из первых.