Хроники 1999 года — страница 8 из 25

У меня шли очень разные тексты в семи редакциях одновременно, и надо было отслеживать их прохождение, вести переписку, вычитывать верстки, сверки, править. В то же время сочинялся рассказ о байдарочниках в поисках то ли Эдема, то ли Стикса. Мой старый и старший приятель, приохотивший меня к плаваниям по безлюдной местности, – а мы прошли с ним на тихой Украйне добрую дюжину речек – попросил посвятить ему один из текстов.

Только в Москве я понял, какая это сила «социальный заказ» – когда люди сами просят. Для задержанного и никому не нужного это огромный стимул – и, по застарелой привычке отвечая «нет», в девяти случаях из десяти я уже знал, что выйдет «да». Моим ангелам было наплевать на самовыражение, они поощряли только службу – и написанный для двух лиц рассказ окольным путем привели через год к учрежденной будто нарочно премии за рассказ, принесшей мне денег ровно столько, сколько недоставало для покупки сильно подешевшего после дефолта жилья.

С этим моим «заказчиком», назовем его Кость, мы выпивали в мае на презентации роскошного путеводителя по городам мира в фонде Бурбулиса. Водка «Арина Родионовна рекомендует», дымящийся рассыпчатый картофель с маслицем, укропом и сельдью, в гостях весь бомонд того времени – автор книги, бывший рижанин и ньюйоркер, а теперь пражанин Вайль, туго знал свое дело.

Похожий на греческого сатира Кость тащился от общения и быстро наквасился. В Москву он приехал с бригадой львовских реставраторов надстраивать три этажа в стиле барокко, рококо и ампир над дачей директора автомобильного завода. Мой друг страдал от недосыпа, потому что заказчик любил, как сталинские наркомы, совещаться по ночам со своим личным архитектором. Еще, как армянин, он обожал красивые камни – даже визитной карточкой служила ему тонкая обсидиановая пластинка с золоченой гравировкой. Кость привез посмотреть такую невидаль по моей просьбе, и она разбилась у нас на глазах при падении на пол, когда за полночь мы продолжили с ним застолье у меня на кухне. Мне нравились его историйки – врезавшиеся в память кадры, воспроизведенные на струящейся, прозрачной «мове», с модуляциями глухих и звонких «г». Надо было очень постараться, чтобы выработать такую речь. Поэтому на столе появился диктофон, намотавший на кассету несколько воспоминаний его детства: о половом органе коровы, приколоченном каким-то прогульщиком и хулиганом к школьным воротам, будто тезисы Лютера. Своего отца Кость не знал – агроном из немецких колонистов был расстрелян как «враг народа» до его появления на свет. Война началась для него с речи то ли Молотова, то ли Сталина, раздающейся из черного раструба репродуктора над днепропетровским базаром в зените лета сорок первого года. Базальт брусчатки; алая бричка с голубоватыми брусками речного льда, присыпанного опилками; капли падают на раскаленные серые камни и моментально высыхают; пионерка Нюра в кумачовом галстуке подбегает к бричке, покупает лед и, прижимая его к груди, убегает. Несколько десятков взрослых в гробовом молчании слушают речь вождя, задрав головы. Ну и прочее в таком же роде: как пацаненком хватался за рога вола, и тот приподымал его над заливными лугами и плавнями, чтобы оглядеться и найти спасительную мачту табора; о береговых пещерках, где пастухи держали вещи, а у него жила ласточка; о приступах малярийной лихорадки и о неудачной попытке повеситься, от нестерпимой скуки и из любопытства, в пятилетнем возрасте. Ничего не следовало из этих историй – это были дремавшие на дне сознания моего друга галлюцинации, неподвластные возрасту и имевшие непререкаемую и загадочную власть над ним. Может, поэтому, когда от него ушла жена, он вырезал бумажную птичку, покрасил ее черной тушью и подвесил над кухонным столом, а потом еще несколько лет скрывал от своей матери уход жены – обе были ему «мамками» до седых волос.

Диктофон я купил в своей первой поездке на Запад для работы, и он действительно несколько лет помогал мне выволакивать на белый свет из подсознания и языковой магмы нечто такое, что бодрствующее сознание отметало с порога. И вдруг с изумлением я обнаружил, что этот умещающийся на ладони черный ящичек успел превратиться из рабочего инструмента в саркофаг отзвучавших голосов. Я нашел в нем комичный рассказ старого гуцула о своем единственном в жизни полете на «кукурузнике» из Косова в областной центр – под ненавязчивый аккомпанемент собачьей цепи и коровьего ботала на том хуторе в Карпатах, где больше никто не живет.

А на другой кассете – звонкий голос художника-гиперреалиста Сережи: прикрой глаза и вновь очутишься в его мастерской на Петровке, где он от души прикалывается, не подозревая еще, что его уже нет. Эту кассету я взял в двадцатых числах мая на встречу друзей-приятелей в галерее, где собрались помянуть Сергея в первую годовщину его ухода. Веселый голос с того света произвел на всех ошеломляющее впечатление. Для меня самого стало нечаянным открытием, сколько обертонов личности собирается в фокус в простом звуке, в чем-то столь элементарном, как тембр голоса и манера говорить, – иначе говоря, в акустическом слепке без сопутствующего изображения…

ТВ и знакомые журналисты много лет баловали вниманием Сергея и его жену, видя в них одну из самых эффектных пар столицы – союз успешного экстравагантного художника и ведущей актрисы прославленного театра. Той весной появились очередные статьи и телепередачи о них, написанные и снятые уже после гибели актрисы и смерти художника. Тема уж больно неполиткорректная и не гламурная. Телеведущий не знал, как отнестись к случившемуся, и ему затруднительно было воспарить. Театральный режиссер выглядел растерянным и больным. Обычно с его лица не сходило выражение застарелой зубной боли: ну как этими куцыми словишками – их всего-то двести тысяч! – донести до простых смертных могучую думу, терзавшую его душу – огромную, как партбилет. Теперь он тем более не знал, что сказать, и оттого походил на состарившегося лицедея крепостного театра, в былые времена потрясавшего своим умением молчать театральную публику и миллионы кинозрителей. Ушла его актриса – сначала к художнику, а потом и из жизни. В обоих случаях это был ее выбор.

Меньше чем за год до ее смерти я выпивал с ее мужем в генеральской квартире на Тверской. С Сергеем нас соединяла не дружба или общие близкие друзья, а какая-то другая, более случайная и немного ревнивая связь, поэтому он бывал иногда со мной откровенен, как позволяют себе только нечаянные попутчики, разговорившись в купе поезда. Той осенью я узнал от него нечто такое, от чего меня передернуло.

– И ты даже не двинул ему по роже?! – вскричал я. Но Сергей, печально улыбаясь, вдруг рассказал, как жена его этим летом, возвращаясь со съемок, попыталась застрелиться в поезде из чужого милицейского пистолета.

– Сережа, – спросил я, – ты хоть понимаешь, как это серьезно?! С первого раза ведь почти никому не удается – но кто раз попробовал, обязательно повторит попытку! Тебе срочно надо что-то предпринять. Твои картины продаются – забери ее из театра, увези за границу, найди для нее психоаналитика, в Москве вам никто не поможет, сегодня здесь нет таких специалистов. Ты просто обязан взять это в свои руки, иначе будет беда. Ты ее муж – заставь ее подчиниться, ей больше не на кого рассчитывать…

И прочее в таком же духе, сдвигая стаканы.

В тот день в Москве запретили распивать на улицах крепкие напитки. Вольница заканчивалась. Сергей вышел проводить меня до «Маяковской» – теми самыми проходными дворами, по которым меньше чем через год обгорелым факелом будет бежать к театру Моссовета его жена… – и купил очевидно лишнюю бутылку коньяка в ларьке:

– Выпьем еще на посошок, а что не допьем, я заберу домой.

Продавщица выдала нам пластиковые стаканчики, мы встали к столику под зонтом и не обратили никакого внимания на дежуривший у обочины милицейский «бобик», в котором терпеливо дожидались, пока мы откроем и пригубим, – ждать долго не пришлось. Незнание указа не освободило нас от ответственности, и через несколько минут мы были доставлены в участок с недопитым «вещдоком». «Обезьянник» ломился от проституток с Тверской, при нас одну из них отпустили, и вскоре она вернулась с выкупом за всех подружек. К тому времени разобрались и с нами: распивали в общественном месте, у меня – украинский паспорт без московской регистрации. В молодости Сергей устроил бы примерно такую сцену:

– Да вы знаете, кто мой папа?! Мой папа – Джомо-лунгма!..

Теперь же он лишь мягко укорял милицейского начальника:

– Я живу на Тверской, здесь по соседству… Вы задержали ни за что известного писателя, в «Неделе» только что вышла его публикация – мы выпили с ним немного по этому поводу. Мы же не нарушали общественного порядка, о новом указе знать не знали…

Спокойный убедительный тон, дорогое пальто говорившего да еще целая полоса в свежей газете об украинском борще произвели на начальника определенное впечатление, и он попросил подарить ему номер газеты с автографом. Нас не только отпустили без штрафа, но и, к изумлению притихших в «обезьяннике» блядей, вернули початую бутылку коньяка, которую мы цинично допили из горла прямо во дворе отделения. Я так и не знаю: из уважения к печатному слову, или начальник оказался хохлом? Сергей остановил такси, помог мне попасть в распахнутую дверцу, щедро заплатил водителю и попросил отвезти друга в Ясенево. Всю дорогу до дома я проспал.

И вот не осталось никого. Ракетный генерал умер от сердечного приступа в собственном подъезде ранним утром. Через пару лет его невестка-актриса, напиваясь в одиночку, облила себя керосином и подожгла, израсходовав полкоробка спичек. А сын, известный художник и муж актрисы, сгорел от скоротечного рака, переживя жену ровно на девять месяцев – день в день. Генерал был из полтавского козаческого рода, актриса была лимитчицей-Золушкой с острова Сахалин, художник был упруг, как молодой козак, и лицом походил на композитора Стравинского, но оказался хрупок в кости, как каппелевские офицеры. Их поочередно отпевали в храме у Никитских ворот, где венчался Пушкин, и похоронили на воинском Троекуровском кладбище. Мне кажется, это произошло, когда каждый из них рассмотрел в новой России черты злой мачехи.