Он спросил, почему песни – не мрачнее, чем есть, что-то предложил… Он снова объяснял мне каких-то персонажей, говорил, что главный герой, помимо всего прочего, – завистливый клеветник, пускается на всевозможные уловки, и это следует сильнее прояснить. Сидя перед ним, я чувствовал, что скатываюсь к хамству, будто две половинки меня завязали драку. Маклишу требовались ясные ответы. Он смотрел на меня своими мудрыми глазами. Он больше знал о человечестве и его причудах, чем масса других людей поймет за свою жизнь. Мне хотелось рассказать ему о какой-то сумятице – как толпа осаждает наш дом с мегафонами и требует, чтобы я вышел на улицы и повел марш протеста на мэрию, на Уоллстрит, на Капитолий… Что мифологические фигуры Парок сплели и скоро обрежут нить моей судьбы… Что в Вашингтоне сто тысяч демонстрантов, и полиция окружила Белый дом рейсовыми автобусами бампер к бамперу, чтобы защитить особняк исполнительной власти. Президент смотрел внутри футбольный матч. Люди, о которых я и слыхом не слыхивал, звонили и требовали, чтобы я туда вышел и взял командование на себя. От всего этого меня чуть не рвало. Мне снилось, как толпы скандируют, подначивают меня, кричат: «Иди за нами и вливайся». Мне хотелось рассказать ему, что вся моя жизнь уподобилась рыщущему льву. Что мне нужно сбежать от сиянья вранья. Я оглядел комнату. Шкафы были набиты книгами, и я заметил роман «Улисс». Президент «Коламбии Рекордз» Годдард Либерзон подарил мне эту книгу, первое издание, и мне она показалась сплошной китайской грамотой. По-моему, не существовало человека высокомернее Джеймса Джойса, он смотрел на мир широко открытыми глазами, изумительно владел словом, но что он говорил, я совершенно не понимал. Мне хотелось попросить, чтобы Маклиш растолковал мне Джеймса Джойса, и я бы разобрался в том, что мне казалось совершенно не от мира сего, и я знал, что он мне все объяснит, но просить не стал. Глубоко внутри я осознавал, что не могу ничего добавить к смыслу его пьесы. Ему все равно не требовалась моя помощь. Он хотел разговаривать только о песнях для своей пьесы, за этим я и приехал, но надежды никакой не было, сделать ничего не получится, и это вскоре стало совсем очевидно.
Солнце село, упрочилась суровая ночь. Меня пригласили остаться на ужин, но я вежливо отказался. Он был со мною терпелив. Вдруг уже у выхода мой ум перескочил в другое время – когда я увидел Леопардовую Девушку. Иногда просто думаешь о том, что видел, о старых воспоминаниях, спасенных из обломков жизни. Леопардовая Девушка. Карнавальный зазывала рассказал мне о ней: ее беременная мать в Северной Каролине увидела ночью на дороге леопарда, и зверь пометил ее нерожденное дитя. А потом я увидел Леопардовую Девушку, и тогда все мои чувства ослабли.
И мне стало интересно: может, всех нас – Маклиша, меня, остальных – пометили еще до рождения, приклеили к нам этикетку, присвоили какой-то тайный знак. Если так, никто ничего изменить не способен. Мы все ввязались в дикую гонку. Играем в игру так, как она устроена, либо не играем вообще. Если этот тайный знак – правда, нечестно и судить кого-то… И я надеялся, что Маклиш меня судить не станет.
Пора было уезжать. Если бы я задержался у Арчи, пришлось бы у него поселиться. Я спросил у него – просто из любопытства, – почему он не хочет написать песни сам. Он ответил, что песен не пишет, а его пьесе нужен другой голос, другой угол зрения: иногда мы погрязаем в самодовольстве. По пути обратно через ручеек мне казалось, что я вижу маленькие излучины большой реки. Пьеса Арчи была слишком тяжела, слишком пропитана полночным убийством. Я никак не мог разделять ее цели, но познакомиться с Арчи было здорово – с человеком, дотронувшимся до луны, когда большинство из нас едва отрывалось от земли. В каком-то смысле он научил меня переплывать Атлантику. Мне хотелось поблагодарить его, но оказалось, что это трудно. Мы помахали друг другу у дороги, и я знал, что больше никогда его не увижу.
На линии был продюсер моих пластинок Боб Джонстон. Он звонил из Нэшвилла и нашел меня в Ист-Хэмптоне. Мы жили в арендованном доме на тихой улочке с величественными старыми вязами, в колониальном доме с жалюзи на окнах, как в поместьях плантаторов. С улицы его скрывали насыпи с оградами. В доме имелся обширный задний двор, а к дюне за оградой вела калитка на замкё; оттуда можно было выйти сразу на девственный песчаный берег Атлантики. Дом принадлежал Генри Форду. Ист-Хэмптон, поначалу основанный фермерами и рыбаками, теперь служил убежищем художникам, писателям и зажиточным семьям. Вообще-то даже не место, а «умонастроение». Если баланс у вас серьезно подорван, тут самое место его восстановить. Некоторые семьи здесь уходили корнями на три сотни лет в историю, а некоторые дома построены в 1700-х годах; в прошлом здесь устраивали процессы над ведьмами. Уэйнскотт, Спрингс, Амагансетт; огромные просторы; английские мельницы; очарование круглый год, уникальный свет, близкий свету лесов и океанов.
Я здесь начал писать пейзажи. У меня было много занятий. Пятеро детей – мы часто ходили на пляж, плавали по заливу, копали ракушки, целые дни проводили на маяке у Монтока, ездили на остров Гардинера – искали зарытые сокровища капитана Кидда – катались на велосипедах, в тележках, колясках, ходили в кино и на ярмарки под открытым небом, гуляли по Дивижн-стрит, часто ездили в Спрингс – рай для художников, где размещалась студия де Кунинга. Мы сняли дом на девичью фамилию моей матери, и проблем с перемещением по округе у нас не возникало. Лицо мое было не очень хорошо известно, хотя от фамилии людям становилось бы неловко.
В начале недели мы вернулись из Принстона, Нью-Джерси, где мне присвоили почетную докторскую степень. Жуткая авантюра. Мне как-то удалось уговорить Дэвида Кросби поехать со мной. Кросби сейчас входил в новую супергруппу, но я был с ним знаком еще со времен «Бёрдз», по музыкальной сцене Западного побережья. Они тогда записали мою песню «Мистер Тамбурин», и пластинка поднялась до вершин чартов. Кросби был колоритным и непредсказуемым типом, носил накидку Мага Мандрагора, ладил далеко не со всеми, но голос у него был изумительный; просто архитектор гармонии. Он уже тогда стоял на пороге смерти, и в одиночку мог повергнуть целый городской квартал в истерику, но мне очень нравился. В «Бёрдз» он был совершенно неуместен. Буйный спутник, что и говорить.
Жарким безоблачным днем мы свернули с трассы 80 на «бьюике-электре» 69-го года и отыскали университет. Немного погодя официальные лица ввели меня в переполненный зал, облачили в мантию, и вскоре я уже смотрел на толпу хорошо одетых людей в солнечном свете. На сцене стояли и другие получатели почетных степеней, и мне моя нужна была примерно так же, как им – их, но по другой причине. Либеральный обозреватель Уолтер Липпман, Коретта Скотт Кинг, кто-то еще – но все глаза были устремлены на меня. Я стоял на жаре, таращился на толпу, грезил наяву; у меня был дефицит внимания.
Когда подошла моя очередь, оратор представил меня и сказал нечто про то, как я отличился в carminibus canendi[101] и теперь смогу наслаждаться всеми индивидуальными правами и привилегиями университета, к чему бы те ни относились, но после этого добавил:
– Он известен миллионам, но чурается публичности и организаций, предпочитая солидарность своей семьи и изоляцию от мира, и хотя он приближается к опасному порогу тридцати лет, он остается подлинным выражением взбудораженной и озабоченной совести Молодой Америки.
Господи ты боже мой! Меня как током пробило. Я содрогнулся и задрожал, но ничем этого не выдал. Взбудораженная совесть Молодой Америки! Опять начинается. Невероятно! Меня снова обвели вокруг пальца. Оратор мог бы много чего сказать, как-то выделить мою музыку, например. Но когда он сообщил толпе, что я предпочитаю изоляцию от мира, прозвучало так, словно я люблю лежать в железном склепе, а еду мне туда суют на подносе.
Солнце слепило, но я все равно различал, как лица странно пялятся на меня. Я так рассвирепел, что мне хотелось себя укусить. В последнее время общество воспринимало меня скачками, как йо-йо, но после такого мой образ отлетал назад на тысячу лет. Неужели они не знают, что происходит. Даже русская газета «Правда» назвала меня «хапугой-капиталистом». Даже «Метеорологи» – печально известная группа, изготавливавшая в подвалах самодельные бомбы, чтобы взрывать общественные здания, взявшая себе имя по строке из одной моей песни, недавно сменили название – из «Метеорологов» стали «Погодным подпольем»[102]. Я терял доверие на всех фронтах. Происходило всякое. Но я был рад, что приехал сюда за степенью. Пригодится. На вид, на ощупь и на запах – по-всякому она отдавала респектабельностью, и в ней чувствовалось что-то от духа Вселенной. После того как я пошептал и помычал что-то на церемонии, мне вручили свиток. Мы снова загрузились в огромный «бьюик» и уехали. Странный выдался день.
– Кучка мудаков на автодрочке, – резюмировал Кросби.
По телефону Джонстон спросил, думаю ли я о записи. Конечно, я думал о записи. Коль скоро пластинки мои по-прежнему продаются, почему бы мне не думать о записи? У меня было не очень много песен, но их я написал для Маклиша и теперь прикидывал, что можно бы к ним что-то добавить, сочинить что-то прямо в студии, если понадобится, а Джонстону уже не терпелось; работа с ним вообще напоминала пьяные гонки. Боб был занимательный чувак – родился в Западном Техасе, жил в Теннесси, сложен, как борец, массивные запястья и толстые руки, неохватная грудь, низенький, но казался гораздо больше, чем на самом деле; музыкант и автор песен, пару из которых записывал даже Элвис.
Джонстон пытался убедить нас переехать в Нэшвилл и всякий раз, когда мы там оказывались, пытался продать нам это место как очень ненапряжное, где есть все необходимое для жизни. Оно преобразилось, говорил он нам. Люди занимаются тут своим делом. Никому не интересно, кто ты и что ты. Хоть до утра посреди улицы стой, никто на тебя внимания не обратит.