Вот-вот. А мне придется записаться на такие же курсы, чтобы понять, о чем он. Неважно – я знал, откуда Боб это выудил. Я принес в студию книгу Гарри Лорэйна «Секрет силы мозга» и оставил на диване. Я думал, книжка поможет мне и дальше стоп-кадрировать свой имидж, научит меня внушать окружающим лишь тени моего возможного «я».
Гарри Лорэйн, вместе с тем, не шел ни в какое сравнение с Макиавелли. За несколько лет до этого я прочел «Государя», и мне он очень понравился. По большей части Макиавелли был полезен, но торчало кое-что не то: например, когда он делится мудростью, что лучше пусть тебя боятся, а не любят; поневоле задумаешься, как у Макиавелли с масштабами мышления. Я понимаю о чем он, только в жизни тот, кого любят, иногда внушает столько страха, что Макиавелли и не приснится.
Пластинка, над которой мы работали, в конечном итоге действительно стала называться «Новое утро»[109] (по названию одной из песен, что я сочинил для пьесы Маклиша), и на обложке действительно была наша с Вики фотография. Альбом из двенадцати песен вышел, и потекли рецензии. Некоторые критики сочли пластинку тусклой и сентиментальной, поврежденной в уме. Ну что ж. Другие превозносили ее как возвращение «прежнего его». Наконец-то. Хотя тоже бессмысленно. Все это я воспринимал как добрый знак. Сам по себе альбом, конечно, своим звучанием не расшатал бы никаких болтов и скоб, крепивших страну, он ничем не угрожал существующему положению. Все это происходило в то время, которое критики впоследствии назовут моим «средним периодом», а пластинку во многих лагерях воспримут как возвращение. Возвращением она и была. Первым из многих.
Пьеса Маклиша «Чертила» открылась на Бродвее в театре Сент-Джеймс 6 мая 1971 года, а закрылась два дня спустя, 8-го.
4О Милость!
1987 год, и моя рука, небожески поврежденная в идиотском несчастном случае, понемногу восстанавливалась. Мясо на ней было содрано до кости, и она до сих пор болела – такое ощущение, что она вообще не моя. Я не понимал, что со мной стряслось, – очень странный поворот судьбы. Все возможности разлетелись на куски. Весной начиналась запланированная сотня концертов, но теперь непонятно, смогу ли я вообще играть. Это отрезвляло. Пока стоял январь, но руке еще следует зажить и восстановиться. Я смотрел в огромное окно на заросший сад, гипс на руке доходил почти до локтя. Я осознавал, что мои дни музицирования, возможно, уже растворились в тумане. В каком-то смысле так и должно было случиться, поскольку прежде я обманывал себя, эксплуатируя ту кроху таланта, что у меня имелась, до точки полного перелома. Уже некоторое время мне это было известно. Но теперь картина несколько изменилась, и меня тревожили исторические последствия.
Публика кормилась равномерной диетой моего полного собрания сочинений на дисках уже много лет, но живым выступлениям, казалось, никогда не удается передать сам дух моих песен – живьем они не закручивались при ударе. Среди всего прочего, из них уходила интимность. Слушателям, наверное, казалось, что они бредут по вымершим садам и сухой траве. Моя аудитория или будущие аудитории теперь никогда не ощутят под ногами те свежевспаханные поля, на которые я готовился вступить. Тому было много причин – это из-за них бутылка виски опустела. Я всегда был плодовит, но тщательностью не отличался, и слишком многое отвлекало меня и превращало мою музыкальную тропу в непроходимые джунгли. Я следовал установленным обычаям, а они не работали. Окна заколочены и заросли паутиной много лет назад, и не сказать, что я этого не знал.
А до этого все изменилось, и далеко не абстрактным образом. Несколькими месяцами раньше произошло нечто из ряда вон выходящее, и я осознал некий набор динамических принципов, согласно которым можно было преобразовать мои выступления. Сочетая некоторые элементы техники исполнения, воспламеняющие друг друга, я мог двигать уровни восприятия, временные структуры и системы ритма, которые придавали бы моим песням яркость, вызывали бы их из могилы – разминали и выправляли их закоченевшие тела. Как будто с разными частями моей души беседовали ангелы. В камине пылал огонь, ревел от ветра. Завеса приподнялась. Перед Рождеством прилетел торнадо, разметал липовых Санта-Клаусов и вымел весь мусор. Почему для этого понадобилось столько времени – загадка. А то, что этого не случилось раньше, – стыд и позор. К тому же я знал, что написал идеальные стихи, дополняющие музыку того стиля, которого я теперь придерживался. Предыдущее десятилетие в профессиональном смысле выбелило и выпотрошило меня. Много раз я подходил к сцене перед концертом и ловил себя на мысли, что не держу данного себе слова. Что это было за слово, я в точности не помнил, но знал, что оно когда-то было. Я пытался его вычислить, но какие тут могут быть формулы? Может, если б я предвидел, что оно так будет, я бы заморозил все на подходах, но я не предвидел. Караван моих концертов, лихо несшийся вперед, завяз в автомобильной пробке, чуть совсем не остановился. Я слишком много раз собственноручно простреливал себе ногу. Приятно считаться легендой – люди будут платить только за то, чтобы ее увидеть, но большинству одного раза хватит. Надо предоставлять товар, не тратить зря времени – своего и чужого. На самом деле я не исчез со сцены, но дорога сузилась, чуть ли совсем не перекрылась, а должна была остаться широка. Я пока не ушел совсем. Я еще ошивался на тротуаре. У меня внутри затаился пропавший без вести, и мне следовало его отыскать. Время от времени я старался, очень старался подхлестывать себя. У природы есть средства от всего, и за ними я как правило шел к ней. И оказывался на лодке, в плавучем доме, в надежде услышать голос; медленно полз вперед; тыкался носом в безопасный берег среди ночи в какой-нибудь глуши; вокруг лоси, медведи, олени; невдалеке скрытный волк, спокойные летние вечера прислушиваются к зову гагары. Все обдумываешь. Но без толку. Я чувствовал, что со мной покончено, осталась пустая выгоревшая развалина. Слишком много помех в голове, и я не мог от них избавиться. Где бы я ни был, я – трубадур 60-х, реликт фолк-рока, стихоплет минувших дней, фиктивный глава государства, которое никто не знает. Я в бездонной пропасти культурного забвения. Называйте как угодно – мне этого с себя не стряхнуть. Выхожу из лесу, люди видят, что я приближаюсь. Я знал, о чем они думают. Мне придется принимать все как есть.
Я полтора года ездил с Томом Петти и «Хартбрейкерз». Мои последние гастроли. Никакого вдохновения. Что бы там ни было в начале, сейчас все испарилось и съежилось. Том был на вершине, я – на самом дне. Я не мог изменить перевес. Все разбито. Мои песни стали мне чужими, мне не хватало мастерства касаться их обнаженных нервов, я не мог проникнуть глубже поверхности. Мой миг в истории закончился. В моем сердце пела пустота, и я дождаться не мог, когда можно уйти на покой и свернуть палатку. Огребем с Петти деньжат в последний раз и для меня на этом – всё. Я, как говорится, уже на излете. Если не буду осторожен, могу остаток дней своих неистово орать, пытаясь перекричать стену. Зеркало обернулось другой стороной, и будущего мне больше не разглядеть: старый актер роется в мусорных баках на задворках театра своих былых триумфов.
Я сочинил и записал столько песен, но играл очень немногие. Наверное, удавалось исполнять штук двадцать. Остальные были слишком зашифрованными, слишком темными в своем посыле, и я уже был не в состоянии сделать с ними ничего радикально творческого. Как будто таскаю с собой тяжелый пакет гнилого мяса. Я не понимал, откуда они взялись. Сияние потухло, спичка догорела до конца. Я просто делал вид, что двигаюсь. Как я ни старался, мотор не заводился.
Один из музыкантов группы Тома Петти, Бенмонт Тенч, все время просил меня, чуть ли не умолял включить в концерт разные номера. «Куранты свободы» – можно попробовать? Может, «Мои былые страницы»? Или «Случай в Испанском Гарлеме»[110]? Я постоянно и как-то неуклюже отговаривался. Вообще-то я не знаю, кто уходил от ответа, ибо сам я закрыл дверь к самому себе. Проблема была в том, что я слишком долго полагался на инстинкт и интуицию, а теперь эти дамы обратились в стервятников и высасывали меня досуха. Даже спонтанность стала слепым козлом. Мои стога стояли несвязанными, и я начинал бояться ветра.
Турне с Петти было разбито на части, и в одном перестое Эллиот Робертс, один из организаторов, устроил мне ряд выступлений с «Грейтфул Дэд»[111]. Перед этими концертами мне следовало порепетировать с группой, поэтому я отправился в Сан-Рафаэль знакомиться. Мне казалось, это будет легко – как прыгать через скакал очку. Примерно через час мне стало ясно, что группа хочет репетировать больше, причем – совсем не те песни, которые мы играли с Петти. Им хотелось пройтись по всем песням, которые им нравились, а публика такие слышала редко. Я оказался в странном положении и уже слышал визг тормозов. Если б я знал с самого начала, может, и не согласился бы. Я ко всем этим песням совершенно охладел и не знал, как смогу петь их хоть с каким-то зарядом. Многие все равно исполнялись от силы раз – когда я их записывал. Их было так много, что я уже не мог различить, что есть что, – даже слова путались. Мне нужны были отпечатанные тексты, чтобы понять, о чем эти песни, а когда я их увидел – особенно старые и основательно забытые, – я не понял, как вообще можно исполнять их с чувством.
Я ощущал себя полным дебилом, и мне не хотелось там больше оставаться. Видимо, все это ошибка. Мне нужно уехать туда, где держат душевнобольных, и хорошенько подумать. Сказав, что я забыл кое-что в отеле, я вышел на Франт-стрит и пошел прочь, и на голову мне моросило дождиком. Я не собирался возвращаться. Если нужно лгать, делать это следует быстро и как можно лучше. Я двинулся по улице, прошел четыре, пять или шесть кварталов – и тут услышал впереди небольшой джазовый ансамбль. Проходя мимо крохотного бара, я заглянул внутрь и увидел там музыкантов – они играли прямо напротив входа. Шел дождь, внутри всего несколько посетителей. Один чему-то смеялся. Будто последняя станция на пути в никуда, а воздух густ от сигаретного дыма