Я где-то уже слышал эту историю – что Берингово море на самом деле было некогда сушей, и кто угодно мог прийти пешком из Азии или России, поэтому Солнечный Пирожок, возможно, говорит правду.
– Китайцы, значит?
– Ну да, точно. Беда только в том, что они разбились на партии и племена, стали носить перья и забыли, что они китайцы. Начали воевать друг с другом ни с того ни с сего, одно племя с другим. Из кого угодно же врага можно сделать. Даже из лучших друзей. Такова природа падения индейцев. Вот тут из Европы и пришел белый человек, и покорил их, и они пали так легко. Созрели, как персики, и сами попадали.
От таких речей Пирожка меня разобрало любопытство, и я сел на шаткий стул.
– А теперь они возвращаются, эти китайцы, миллионами. Так было предначертано, им даже сила не понадобится. Просто войдут и примутся за старое.
Солнечный Пирожок тщательно выбрал стамеску и принялся чистить задний столбик кресла. На поперечинах ножки были львиные головы и причудливые вихри узоров из черного дерева. Старик низко нагибался над своей работой. По радио передавали песню Дэйла и Грейс «Оставляю это на тебя»[140]. Мне уже вроде бы попадались такие лица, как у Солнечного Пирожка, только я не мог вспомнить, где именно. Необычно он говорил… медленно, только некоторые слова лязгали. Он отложил инструмент и улыбнулся, голос у него смягчился, и он немного рассказал о себе. Не темнил, не замыкался. Сказал, что как-то посидел в тюрьме за то, что порезал человека, у него начались крупные неприятности, но человек этот сам напросился. Сказал, что я должен сдать все свои алмазы, изумруды и рубины и обменять их на нефрит, потому что, когда сюда доберутся китайцы со своей рыбой и своим мясом, нефрит станет новой валютой.
– Люди говорят, я полоумный, но мне-то что. Китайцы – они солидные, грубо не выражаются. В земле китайский соловей запоет. И никаких десяти заповедей у них нет, китайцам они без надобности. Отсюда до самого Перу – сплошь китайцы. Вы молитесь, а? О чем вы молитесь? За весь мир молитесь?
Я никогда и не думал молиться за весь мир. Я ответил:
– Я молюсь, чтобы стать добрее.
Снаружи еще падала мелкая морось, слышалась ее мягкая поступь по жестяной крыше. Меня уже тянул к себе Новый Орлеан, и я ощущал его массу на другом конце троса. Я выглянул в окно, посмотрел мимо развешанных корзин с папоротниками и белыми цветами, попробовал разглядеть что-то за вистерией в патио. Часть неба была ясной, а по краям свет зеленовато мерцал.
По радио началось «Море любви»[141]. Меня словно куда-то выбросило, а теперь настала пора возвращаться, и если я выехал из Нового Орлеана с какой-то горечью или враждебностью, она уже должна умереть.
– Тут раньше были ипподром и конюшни, – сказал старик. – Лет сто назад пронесся ураган, вода на двенадцать футов поднялась. Две тысячи человек пропало – жизнь свою потеряли. Когда буря приходит, ты умоляешь Хозяина: «Если убережешь меня от погибели, сделаю все, чего захочешь». – Он взял с расстеленной на полу газеты банку лака. – Кого Хозяин захочет убить, того и убьет.
Он обмакнул кисточку в банку с потеками и начал лакировать боковую поперечину кресла. Затем остановился и положил кисть на банку. По всей газете растеклись кляксы лака, но кое-что на странице еще можно было разобрать, какие-то лица в новостях.
– Это оружие. – Старик показал на газету. – А я им пользуюсь, чтобы пол защитить. Это оружие в руках дурных людей. Жалкие черти. Ни хрена не понимают. – Он взял в руку длинный напильник с деревянной рукояткой. – Тут никакого равенства нету. Некоторые из нас – особенные. Некоторые – нет. Некоторые круче и хитрее остальных, некоторые слабее и не такие мудрые. Что тут поделаешь? Таким уродился. Из некоторых тут получаются лучшие врачи, а из некоторых – лучшие жертвы. Некоторые тут – лучшие мыслители. Из некоторых тут выходят лучшие механики и лучшие правители. Тут нет плотника лучше меня, а юрист из меня никакой. В законе я ни шиша не понимаю. Мы даже в роду своем не равные, некоторые – наверху, а некоторые – внизу. – Он умолк и подобрал промасленную тряпку. – Я думаю, все хорошее в мире, наверно, уже сделано. – Солнечный Пирожок говорил на таком языке, который нельзя было понять неверно. – Вот Брюс Ли был из хорошей семьи и всех разгромил – всех младенцев, всех жадных преступников, тех, у кого лапы загребущие, людей могущественных, но никудышных. Не могли они тягаться с Брюсом Ли. У них совесть, Господи помоги им, была подлая и развращенная.
Уникальнейший тип был этот Солнечный Пирожок, такой пойдет в центре процессии на параде или соберет бунтующую толпу.
Моя жена побродила по лавке, посидела в патио с книжкой Джона ле Карре, снова зашла внутрь и принялась карандашом подкрашивать бровь у окна. Нам вовсе не нужно было разговаривать, мы и так понимали: пора ехать. Солнечный Пирожок знал, что она со мной, и сказал:
– Ты куда это намылился, мужик? Может, на ужин останешься или как?
Вдалеке раздался свисток локомотива, и я пришел в себя. Как-то приятно было его слушать. Я ответил: не очень уверен, что у нас получится задержаться. Солнечный Пирожок носил очки в золотой оправе. Время от времени солнечный свет отлетал от них искрами – словно кометы с темного неба, что взрывались на закраинах.
– Тут как-то заехала Королева Кантри-Музыки, купила пепельницу латунную.
– И кто же эта королева?
– Милашка Китти Уэллс.
– А, ну да.
С Солнечным Пирожком произошла неуловимая перемена. Он перевел взгляд на плакат с Мао.
– Война – это неплохо. Население прореживает. Надо, чтобы все к поверхности всплывало. – Мысленным взором я увидел, как брызжет и льется кровь. На что бы он там ни намекал, я в это не верил. – Тебя совесть тревожит? Неважно, человечья совесть бесполезна, чистая она или виноватая, то есть у живого человека.
Эта штука про совесть застряла у меня в голове.
Я держал трость и чувствовал, как сжимается на ней моя рука. Я направился к двери, выглянул наружу, оглядел густые деревья, потом посмотрел на свою красавицу жену, она тоже смотрела на меня. Я подумал: будь Солнечный Пирожок человеком деятельным, я бы всяко постарался не попадаться ему на пути.
– Я готова, – сказала жена.
Я хотел купить одну наклейку, но Солнечный Пирожок дал мне ее просто так – ту, которая гласила ЛУЧШИЙ В МИРЕ ДЕД. Пригодится через несколько лет, когда мне таких понадобится с десяток. Солнечный Пирожок вдохновлял, но пустоголовые детские игры – не для него. Правильный человек, с которым правильно столкнуться в правильное время, этот мужик тащился от собственной головы.
– Стало быть, у тебя теперь все, что надо? – спросил он.
– Ага, только мне еще не помешает, – ответил я.
Он рассмеялся, сказал, что ему тоже. Мы прошли по доскам крыльца к синему «харлею». Солнце сияло, жара палила, как клеймо для скота. Мы забрались в седла, я дунул в клаксон, похожий на трубу, перевел клапаны в верхнее положение, и мы направились к железнодорожным путям – остановились всего только раз, в Джезуит-Бенд, но еще до темноты были на Сент-Чарлз-авеню.
Я вернулся в Новый Орлеан с ясной головой. Теперь закончу то, что начал с Лануа, даже напишу ему пару песен, которые иначе ни за что бы не сочинил. Одна – «Человек в длинном черном пальто»[142], а другая – «Падучая звезда». Я раньше только раз так делал – для продюсера Артура Бейкера. Несколько лет назад в Нью-Йорке Бейкер помогал мне выпускать альбом «Ампир Бурлеск»[143]. Все песни были смикшированы и закончены, только Бейкер все время говорил, что в конце пластинки нужна песня в акустике, чтобы у альбома была правильная кода. Я подумал и понял, что он прав, но у меня ничего не было. В тот вечер, когда работа над альбомом заканчивалась, я сказал Бейкеру, что, наверное, придумаю чего-нибудь, я понимал, как это важно. Я жил в отеле «Плаза» на 59-й улице и вернулся туда после полуночи, прошел через вестибюль и двинулся наверх. Когда я выходил из лифта, навстречу мне по коридору шла девушка по вызову – бледно-желтые волосы, лисья шубка, туфли на высоком каблучке, что мог бы пронзить сердце. Под глазами синие круги, черная подводка, сами глаза темные. Вид такой, будто ее побили и она боится, что побьют снова. В руке – бокал пурпурно-лилового вина.
– Помираю как выпить хочется, – сказала она, огибая меня в коридоре. В ней была некая прекрасность, но не для мира сего. Бедняжка, обречена скитаться по этому коридору еще тысячу лет.
Позже той же ночью я сел у окна, выходившего на Центральный парк, и написал песню «Темные глаза»[144]. Следующим вечером я ее записал с одной акустической гитарой, и это было правильно. Песня действительно завершала альбом.
Однако Нью-Йорк – не Новый Орлеан. Это не город астрологии. В нем нет никаких таинств, засевших в огромных подвалах, никаких тайн, бог знает кем и когда выстроенных. Нью-Йорк – город, где можно замерзнуть насмерть посреди оживленной улицы, и никто не заметит. Новый Орлеан не такой.
Вскоре уезжала моя жена. Ей нужно было в Балтимор, играть в госпельной пьесе, и мы сидели на веранде, пили кофе, к нам подкатывался низкий гром. Она сунула язык мне в ухо.
– Щекотно, – сказал я. Жена моя, способная разглядеть зерно истины примерно в чем угодно, знала, что студийные сессии проходят нелегко, а временами даже накаляются.
– Только не сходи с ума, – напомнила мне она.
Позднее я должен был идти в студию, но передумал, уснул, а потом проснулся. Утро еще не наступило, поэтому я закрыл глаза и уснул опять. Проснулся. Я проспал круглые сутки и теперь снова была ночь. Я зашел в кухню сварить себе кофе перед уходом. Как обычно, работало радио. Певица пела, что жизнь монотонна, что жизнь – тоска. Это была Эрта Китт. Я подумал: «Это правда, Эрта. Это очень хорошо. Мы с тобой друзья. Валяй, пой».