Когда Фло привела меня, он был дома. Он разрешил мне посмотреть его коллекцию пластинок, вытащил несколько альбомов старых дисков на 78 оборотов и сказал, что я должен их послушать. Один был «Концерт в Карнеги-холле: от спиричуэла до свинга»[175] – сборник старых 78-х с Каунтом Бейси, Мидом Люксом Льюисом, Джо Тёрнером и Питом Джонсоном, сестрой Розеттой Тарп и многими другими. О другой подборке мне рассказывала Фло: сборник из примерно двенадцати двусторонних пластинок Вуди Гатри на 78 оборотов. Я поставил одну на проигрыватель, и когда игла опустилась, меня просто оглушило – я даже не понял, обдолбался я или еще нормальный. Я услышал, как Вуди поет свои собственные композиции – сам: «Бойня в Ладлоу», «Бойня 1913 года»[176], «Иисус Христос», «Красавчик Флойд», «Трудные странствия», «Отбойный Джон», «Плотина Гранд-Кули»[177], «Пастбища изобилия», «Разговорный блюз Пыльной Лоханки», «Это твоя земля»[178].
От всех этих песен вместе, одна за другой, у меня кругом пошла голова. Я стоял и хватал ртом воздух. Как будто расступилась земная твердь. Я и раньше слышал Гатри, но главным образом – песню тут, песню там, в основном – то, что он пел с другими артистами. В действительности же я его не слышал – так, чтобы земля содрогнулась. Я не верил своим ушам. Гатри так четко все понимал. Такой поэтичный, жесткий, ритмичный. В нем было столько напряга, а голос у него – как стилет. Он совершенно не походил на других певцов, которых я слышал, и песни у него были ни на что не похожи. Его манера пения, то, как все просто скатывалось с его языка, меня вырубила. Как будто сам проигрыватель схватил меня и метнул через всю комнату. В его произношение я тоже вслушивался. Он так отполировал стиль пения, что казалось, будто никому раньше такое просто не приходило в голову. Он швырял звук последней буквы в слове, как ему заблагорассудилось, и это звучало как удар. А сами песни, весь репертуар его, на самом деле не подпадали ни под какую категорию. В них звучал бесконечный простор всего человечества. Ни одной посредственной песни. Вуди Гатри разрывал на куски все, что стояло у него на пути. Мне явилось прозрение, словно тяжелый якорь бросили в воды гавани.
Тогда я слушал Гатри весь день, словно в трансе, и чувство было такое, будто я только что открыл некую сущность торжества над собой, попал во внутренний карман системы, где я стал я, как никогда прежде. Голос у меня в голове сказал: «Так вот какова игра». Я мог спеть все эти песни – все до единой, и больше ничего петь мне уже не хотелось. Как будто я был в потемках, а потом кто-то повернул главный световой рубильник.
Этот человек стал неимоверно мне любопытен – я должен был понять, кто такой этот Вуди Гатри. Много времени это не заняло. У Дэйва Уиттакера, одного из битницких гуру в тех местах, оказалась автобиография Вуди – «На пути к славе»[179], – и он мне дал ее почитать. Я ураганом пронесся сквозь всю книгу от корки до корки, предельно сосредоточиваясь на каждом слове, и книга пела мне, как радио. Гатри пишет вихрем, и с читателем случается приход от одного лишь звучания слов. Где бы вы ни были, возьмите книгу, откройте на любой странице – и он бьет с разбегу. Кто он? Предприимчивый бывший маляр из Оклахомы, рисовал вывески, антиматериалист, выросший в годы Депрессии, в Пыльной Лоханке – переехал на Запад, у него было трагическое детство, в жизни – много огня в прямом и в переносном смыслах. Поющий ковбой, но не только поющий ковбой. У Вуди была неистовая душа поэта – поэта жесткой земной корки, грязи густой, как суп гумбо. Гатри делит мир на тех, кто работает, и тех, кто нет, и его интересует освобождение человечества, он хочет создать такой мир, в котором стоит жить. «На пути к славе» – дьявольская книга. Огромная. Чуть ли не чересчур.
А песни его – это нечто иное, и даже если вы никогда не читали книгу, вы узнаете, кто он, по его песням. От его песен у меня все остальное со скрежетом остановилось. Там же, не сходя с места, я решил не петь больше ничего, кроме песен Гатри. Словно у меня и выбора-то не было. Мне и так нравился мой репертуар – какие-нибудь «Кукурузный хлеб, мясо и черная патока», «Бетти и Дюпри», «Бери тюк хлопка»[180], – но следовало передвинуть их пока на заднюю конфорку, и я не знал, вернусь ли к ним когда-нибудь. Через композиции Гатри мое видение мира резко сфокусировалось. Я сказал себе, что стану величайшим учеником Гатри. Дело, судя по всему, достойное. Мне даже виделось, что мы с ним родня. Издалека, ни разу с ним не встретившись, я прозревал его лицо необычайно ясно. Он довольно походил на моего отца, когда тот был помоложе. О Вуди я мало знал. Я даже не был уверен, жив ли он до сих пор. По книге казалось, что он – герой какой-то древности. Хотя Уиттакер меня просветил: Вуди Гатри болеет где-то на Востоке. И я задумался.
Следующие несколько недель я то и дело возвращался к Лину домой, чтобы послушать пластинки Гатри. Больше ни у кого их столько не было. Одну за другой я начал петь все эти песни – я чувствовал, что связан с ними на всех уровнях. Они стали для меня целым космосом. Одно уж наверняка – Вуди Гатри никогда обо мне и слыхом не слыхивал, но похоже было, что он говорил мне: «Я скоро уйду, но оставляю эту работу в твоих руках. Я знаю, на тебя можно положиться».
Теперь, пересекши водораздел, я с головой погрузился в песни Гатри и не пел больше ничего – на домашних вечеринках, в кофейнях, на улицах, с Кёрнером, без Кёрнера. Будь у меня душ, и там бы пел. Их было много, только менее известные оказалось трудно отыскивать. Его старые пластинки не переиздавались, имелись только оригинальные издания, но я готов был небо и землю перевернуть вверх дном, чтобы их найти. Ходил даже в публичную библиотеку Миннеаполиса, в секцию «Фолкуэйз». (Почему-то почти все пластинки этого лейбла имелись только в публичных библиотеках.) Я ходил на концерты каждого заезжего исполнителя: вдруг они знают те песни, которых не знаю я, – и так начал постигать весь феноменальный диапазон песенного творчества Вуди: баллады о Сакко и Ванцетти, песни о Пыльной Лоханке и детские песенки, песни о плотине Гранд-Кули, о венерических заболеваниях, профсоюзные баллады и баллады о рабочем люде, даже его любовные баллады о заскорузлом разбитом сердце. Казалось, что всякая песня возносится башней ввысь и применима к совершенно разным ситуациям. У Вуди каждое слово было значимым. Он писал словами, как кистью. Все это, вместе со стилизованным пением, с тем, как он фразировал – припечатывал, словно какой-нибудь запыленный пастух, но поразительно всерьез и с мелодичной подачей, вгрызалось мне в голову циркулярной пилой, и я пытался это копировать, как только мог. Многие сочли бы песни Вуди устаревшими – но не я. Я ощущал, что они совершенно отвечают моменту, насущны и даже предсказывают будущее. Я вовсе не чувствовал себя юным отребьем фолксингерства, явившимся из ниоткуда полгода назад. Скорее в мгновение ока я будто возвысился из рядовых волонтеров до рыцарского титула, с нашивками и золотыми звездами.
Песни Вуди произвели на меня огромное впечатление, они воздействовали на любые мои телодвижения, на то, что я ел, как одевался, с кем хотел знаться, а с кем не хотел. В конце 50-х – начале 60-х уже взбухал подростковый бунт, но эта тусовка меня, честно говоря, не привлекала. Там не было организованной формы. Вся катавасия с «бунтарями-без-причины» была недостаточно практичной – даже заведомо гиблая причина лучше, чем никакой. Для битников сатаной были буржуазная условность, общественная искусственность и человек в сером фланелевом костюме.
Народные же песни сами по себе чесали все это против шерсти, а уж песни Вуди – и подавно. По сравнению с ними все остальное казалось одномерным. Народные и блюзовые мелодии уже внушили мне надлежащие представления о культуре, а теперь под песни Гатри сердце мое и разум отправились в совершенно иную космологию той культуры. Все остальные культуры мира – это нормально, но лично для меня та культура, в которой я родился, заменяла все остальные, а песни Гатри шли еще дальше.
Солнце мне улыбнулось. Я будто переступил порог – а вокруг ничего. Исполняя песни Вуди, я не подпускал к себе все остальное. Однако эта фантазия продержалась недолго. Считая, что на мне самая клевая униформа и самые начищенные сапоги в округе, я вдруг получил пинок и остановился намертво. Словно кто-то вырвал из меня целый шмат. Джон Пэнкейк, энтузиаст и пурист фолк-музыки, иногда – преподаватель литературы и мудрый кинокритик, наблюдавший за мной уже некоторое время, счел необходимым довести до моего сведения, что от него не укрылось, чем я тут занимаюсь.
– Ты что же это делаешь, а? Ты поешь только песни Гатри, – сказал он, тыча мне в грудь пальцем, словно разговаривал с несчастным придурком. Пэнкейк был очень влиятелен, его никак нельзя было игнорировать. Все вокруг знали, что у него огромная коллекция настоящих фолковых пластинок, и он о них способен говорить, не умолкая. Он служил фолк-полицией, если не был главным ее комиссаром, и новые таланты не производили на него впечатления. Для него никто не обладал великим мастерством – никто не мог успешно и авторитетно наложить лапу на традиционный материал. Разумеется, Пэнкейк был прав, но сам он не играл и не пел. То есть сам под суждения не подставлялся.
Кроме того, он бывал и кинокритиком. Пока другие интеллектуалы обсуждали поэтические различия между T. С. Элиотом и э. э. каммингсом, Пэнкейк бросался доказывать, почему Джон Уэйн – лучший ковбой в «Рио Браво», нежели в «Легенде потерянных»[181]. Он излагал свои взгляды, например, на Говарда Хоукса или Джона Форда, и объяснил, почему они могут оторвать себе Уэйна, а другие – нет. Может, Пэнкейк был прав, а может, и нет. Какая разница? Что касается Уэйна, я познакомился с Герцогом в середине 60-х. В то время он был большой кинозвездой и снимался на Гава