Двор на Госпитальной сначала казался неинтересным. Во-первых, отсутствовали чердаки. Да и подвалы нашего дома не шли ни в какое сравнение с подвалами Пироговской. Но и к ним доступ сильно ограничивали запоры. Во-вторых, никаких черных дворов. Вся ребятня играла на огромном открытом пространстве прямо на глазах у взрослых. Ну что это за игра? Но, с другой стороны, этот большой двор кольцом окружали дома, в которых обитало видимо-невидимо моих ровесников. И, в отличие от Пироговской, мальчики здесь дружили с девочками и играли общими компаниями. Посреди двора раскинулся огромный пустырь, дававший простор самой бурной детской энергии. По его краям стояли одноэтажные домики — длинный барак, обшитый черными от времени досками, который года три спустя снесли, и огороженный забором особняк, впрочем, давно уже не особняк, поскольку был поделен на две или три семьи. Все дома поначалу отделялись друг от друга заборчиками, так что топография местности более или менее годилась для таких динамичных игр, как казаки-разбойники, которые естественно выплескивались и на улицу.
У самого забора нашей части двора, очень маленькой, совершенно пустынной, отмеченной только трансформаторной будкой, стояла роскошная голубятня. Она вызывала у нас живейший интерес, равно как и сманивание голубей из ближних голубятен, которых в наших краях мы знали по крайней мере две. Естественно, что уже довольно рано мы, несколько мальчишек, смастерили и себе маленькую голубятню и купили несколько голубей. Правда, большую часть из них тут же сманили, в том числе и моего голубя, а за остальными мы не очень-то умело ухаживали. В конце концов, после нескольких попыток заселить нашу голубятню, мы сдались, и я, пожалуй, сдался первым — денег на покупку второго голубя у меня не нашлось.
Советское строительство отличалось безобразным небрежением. Мы въехали во двор, заваленный мусором; асфальтировали его, когда мы уже вполне насытились обильной весенней грязью. Впрочем, еще года два дорога по улице Костецкой (уже не помню, как она называлась по-советски), на которой фактически разместился наш дом, оставалась разрыта и завалена горами глины. То проводили теплотрассу, то чинили газопровод. Когда двор заасфальтировали, перед домом сохранился клочок земли, который я немедленно решил превратить в цветник. И несколько девочек тут же стали мне помогать. Как мне кажется, отсюда началась наша дворовая дружба. Мальчики, в отличие от Пироговской, даже и не думали присоединиться к нам. Зато набежала мелкая ребятня — и мне пришлось ее организовывать и придумывать ей всякие игры. Взрослые большей частью малышней не занимались, предоставляя ее самой себе, и я стал ее любимцем. Шесть лет жизни на Госпитальной я возился с детьми — ровесниками моей сестры, тем более что и сама сестра тоже находилась на моем попечении.
Понемногу у меня стали появляться друзья. Сначала я подружился с Сашей Кройтором, моим ровесником, и Великом Аруняном, который был моложе меня на два года. Велик, Самвел, был армянином, и его лицо заметно выделялось из ребячьих лиц нашего большого двора. Саша же назвался грузином, но ничего примечательного в его облике я не находил. Еще один грузин, тоже мой хороший друг, Женя Шапиро, хотя бы немного был смугловат и курчав. Грузины, говорил он мне, все немного смуглые.
— Грузины? — удивились мои родители. — Какие же они грузины — они евреи.
— Нет, они грузины!
— Откуда ты это взял?
— Они сами говорят.
— Ну и что, что говорят? Фамилии-то у них еврейские.
— А откуда вы знаете, что фамилии еврейские?
— Ну что ты! Вот Игрунов — это русская фамилия. Иванов, Сидоров, Пермяков, Комаров — это все русские.
— А Гасаненко?
— Гасаненко украинец. Арунян, действительно, армянин. С кем ты там еще дружишь?
— Нелюбины, их два брата.
— Это тоже русская фамилия. Фамилии, которые кончаются на «-ов» и «-ин» — это русские фамилии. А те, которые кончаются на «-ко» или «-чук» — Ковальчук, например, или Долженко, — украинские. А вот Кройтор, Шапиро, Феллер — это евреи.
— А Шер?
— Шер тоже еврейская фамилия.
— А почему же Саша и Женя говорят, что они грузины?
— Да ведь евреев многие не любят, и они не хотят, чтобы другие знали, что они евреи.
Так в мою жизнь вошла тема этничности, или, как тогда говорили, национальности, и по стечению обстоятельств разговоры о национальностях приобрели лавинообразный характер. Чаще всего эта тема прорывалась в анекдотах о грузинах, армянах и русских. Позже появилось много анекдотов о молдаванах. Саша Кройтор рассказывал иногда анекдоты о «жидах». Добродушные анекдоты о евреях рассказывал Валентин Долгий, лучший папин друг, его товарищ по работе в Облсовпрофе. И я узнал, что его жена Люка тоже еврейка. Да у тебя полкласса евреи, сказала мне мать. Это меня страшно удивило. Но я припоминал фамилии, и они, действительно, звучали не по-русски: Райкис, Португал, Дорман, Спектор, Гольдштейн, Кильштейн.
Я вспомнил, как на Пироговской мама и папа передразнивали соседку, хорошую пожилую женщину, внучка которой часто играла с Людочкой, ее ровесницей, под присмотром кого-нибудь из взрослых. И так часто они друг другу говорили: «Лелик, подай ицо!», «Вова, поставь бохч на стол», что моя маленькая сестренка стала произносить, вместо «яйцо» нечто похожее на «ецо».
— Людочка, это же неправильно! Говори правильно!
И ребенок расплакался:
— Я никогда не смогу говорить так, как вы: иицоо!
Надо сказать, что после этого родители немедленно прекратили потешаться над соседкой. При этом, конечно же, они поддерживали самые дружеские отношения с ней. Когда мы уезжали на Госпитальную, прощались по-настоящему тепло, даже трогательно. Несмотря на некоторую почти постоянную иронию по отношению к своим друзьям-евреям, которых было немало, отец никогда не казался антисемитом. У матери же, наоборот, чувствовалась некоторая неприязнь к евреям, хотя она и старалась ее всячески скрывать. Правда, со временем эта неприязнь если и не сошла на нет, то сильно ослабла, и ближайшая подруга последнего периода ее жизни, еврейка, вызывала у нее искреннее теплое чувство. В тот же год, когда я стал понимать, что меня окружают не только русские и украинцы — странное дело, я знал, что существуют языки русский и украинский, однако понятия не имел, что люди тоже могут быть украинцами и русскими, — но и армяне, грузины, евреи, антисемитские нотки я обнаружил у многих людей. Летом, приходя на Пироговскую, я слушал разговоры тамошних ребят — впрочем, не моих самых близких товарищей — о евреях. Всегда злобные евреи выступали исчадиями ада, отравителями, коварными обманщиками. А как же Коган? Коган мой хороший друг! Неужели и он страшный человек?
— Ну, неизвестно, — ответил мне один из собеседников. — Может, ему сильно не повезло родиться в еврейской семье. Я, если бы родился евреем, наверное, повесился бы.
И смешанное чувство формировалось в моем сознании. С одной стороны, я слушал чудовищные рассказы, которые вызывали гнев. С другой, мои друзья — Коган, Шуряк, Кройтор, Шапиро. Алик Феллер скоро станет моим самым близким товарищем. Как соединить это? Мой отец несколько раз разговаривал со мной, объясняя, что нет плохих народов — есть плохие люди, и плохие люди есть среди всех народов. То же самое я слышал в школе. Но ребята на Пироговской говорили совсем иначе!
На протяжении нескольких лет я пытался понять, где же правда: в жутких историях, в саркастических анекдотах или в дежурных и пресных высказываниях взрослых? Однажды в гости к нам приехала тетя Юльця, старшая сестра мамы. Мы сидели с тетей на кухне и разговаривали о родственниках. Рассказы о семье вызывали у меня чрезвычайный интерес. Мама немного рассказывала о бабце, которую я бесконечно любил, но ничего не могла рассказать о своем отце — он умер, когда матери исполнилось всего пять лет или того меньше.
— У твоего деда была замечательная память, — сказала тетя Юльця. — Он был сельским торговцем и имел небольшую лавку, такую, как наша кооперация. За товаром он ездил в Новоград-Волынский к жиду-оптовику. Он нагружал полный воз мелочи: одну большую соленую рыбину, мешок муки, пуд сахара, пару керосиновых ламп, штуку ситца. Товаров — десятки наименований. Дед грузил товар, а жид записывал. Когда погрузка кончалась, жид говорил: «Ну вот, с тебя, Яне, шестнадцать рублей и тридцать копеек». «Э, нет, — отвечает дед, — с меня пятнадцать рублей и восемьдесят три копейки». — «Да с чего ты взял?» — «Ну, давай считать!» — «Давай», — отвечает жид. И дед начинает: «Рыбина — столько-то, мука — столько-то, сахар…» Подсчитывают, и жид признает — да, пятнадцать рублей восемьдесят три копейки! «Слушай, Яне, как ты можешь так считать? Ты ведь даже писать не умеешь. Я с карандашом ошибаюсь, а ты по памяти точнее считаешь».
— Так ведь тот жид, наверное, хотел обмануть деда. Ведь жиды хитрые.
— Э, нет! — с горячностью возразила тетя Юльця. — Надо уметь различать жида и еврея. Евреи очень хорошие люди.
И она стала рассказывать, какие хорошие люди евреи. И даже пожалела, что еврея-оптовика назвала жидом. И в этой искренней похвале евреям она была так убедительна, что это стоило всех прописей. С той поры я легко вздохнул — мой внутренний конфликт рассеялся, я поверил отцу и стал понимать, что люди, плохо говорящие о евреях, скорее всего, сами плохие люди. И жизнь, увиденная непредвзято, на каждом шагу убеждала меня в правоте тети Юльци. Почти все мои друзья оказались евреями. Любимые учителя, сделавшие меня человеком, были в большинстве своем евреями. Да и как могло быть иначе, если я жил в самой еврейской части Одессы — на Молдаванке?
3.
Как ни странно, я не помню ни одной серьезной драки в школе. Их отсутствие сильно контрастировало с моими ожиданиями.
Самая запомнившаяся «драка» состоялась поздней осенью с Митником. Как-то после моего долгого отсутствия — а я довольно часто болел — он несколько раз попытался спровоцировать драку в классе, но я уклонился от нее. Митник никак не мог понять, почему такой хиляк, как я, не подчиняется его требованиям. А я, со своей стороны, не понимал, какие у него могут быть основания для претензий. В конце концов я сказал ему, что напрасно он ко мне пристает, поскольку он не раз на моих глазах бывал бит Котолупом, а уж с Котолупом я справлялся. Этот довод не произвел впечатления. Напротив, мне предложили «стукалку»: нам предстояло после уроков столкнуться в кулач