Хроники долгого детства — страница 4 из 12

«раскидка» устроена для своих, а я чужак, приехавший неизвестно откуда. Аргументация не убедительная, и я не отдал пленок, считая их законным приобретением. Этот случай свел меня с Фьяной, которого я до тех пор не знал, хотя прожил в доме почти год, и с которым мне предстояло драться довольно долго.

Получив в свое распоряжение пленки, я смог принимать участие в играх, расчетной единицей в которых эти пленки служили. Вскоре я стал довольно состоятельным человеком, что вызывало раздражение у того же Фьяны и его друзей. И вот его приятель добродушно предлагает мне поиграть в игру, которая сводится к тому, что в кулаке зажимается несколько пленок и отгадывающий предлагает варианты: чет или нечет. Главное условие — игра до полного проигрыша. Прежде я очень часто выигрывал, поэтому легко согласился. Почему-то играть предстояло непременно в военном городке. В военном городке так в военном городке. Мы пришли к трансформаторной будке и приступили к игре. И тут выяснилось, что я постоянно проигрываю. Когда мои пленки почти все перекочевали в карман партнера, я обратил внимание, что он регулярно украдкой посматривает куда-то наверх. Я начал следить за его взглядом, и тут обнаружилось, что на крыше трансформаторной будки спрятались еще двое мальчишек из троицы, которые наблюдали за тем, как я отсчитываю пленки, и показывали пальцами правильный ответ своему игроку. Увидев это жульничество, я не только отказался играть дальше, но и потребовал вернуть свой проигрыш. Не тут-то было! Двое других, спрыгнув с крыши, попытались отнять у меня остаток. Тогда я бросился бежать.

Надо сказать, что прежние стычки с моим партнером, бывшим покрепче и постарше меня, протекали не так просто, как драки с Фьяной, хотя до настоящего рукоприкладства не доходило. А тут, кроме них двоих, на меня наступал третий, на голову выше нас всех, старше меня на три года. Я боялся драки. И не только потому, что вообще боялся драк: до пятнадцати лет никого не ударил первым, как, впрочем, и никогда не бил кулаком. Боялся еще потому, что за драку схлопотал бы отцовского ремня. Я гулял в новой одежде, и, замарав ее, получил бы на орехи и от матери. Но все же доминировало осознание, что у меня непременно отнимут оставшиеся пленки. Стерпеть такую несправедливость я не мог. Все, что мне оставалось, кроме капитуляции, — бегство. И я им воспользовался. Ребята бегали не менее резво, чем я, поэтому бежать пришлось изо всех сил, сломя голову. И вдруг что-то ударило меня по глазам и бросило наземь. Жуткая боль и кровь на лице вызвали у меня ужас. Перепугались и мои преследователи и бросились врассыпную. Встав, я обнаружил, что налетел на стальную проволоку, натянутую как ограждение вдоль газона, по которому бежал. Сжав в руке спасенные пленки, заливаясь кровью, я пошел домой. Дома выяснилось, что у меня довольно глубоко рассечена щека чуть ниже глаза.

Сомнений, что вечером предстоит порка, не оставалось. Ведь я во всем виноват: сам стал играть с теми, кого следовало сторониться, сам налетел на проволоку и испачкал кровью одежду. Поэтому матери я что-то соврал. В конце концов, вынужденно продолжая ложь, сказал, что это ребята толкнули меня на проволоку. Пришедший вечером домой отец пришел в ярость. И, как ни странно, его гнев относился не ко мне. Взяв за руку, он повел меня к родителям моего недавнего партнера по игре. Там он стал на повышенных тонах требовать принятия мер к ребенку, который дошел до того, что мог сделать меня калекой. Парнишка, который к этому времени уже лежал в постели, стал оправдываться, говоря, что меня не толкал, но я упорно утверждал, что именно он виновник происшествия: если бы я изменил показания, то ярость отца обернулась бы на меня. В конце концов, пытаясь усмирить свою совесть, я думал: все равно они вот-вот догнали бы меня, они могли толкнуть, а я мог искренне ошибиться, думая, что толкнули. Спор родителей закончился высказыванием моего отца: «Мой ребенок никогда не врет. Я ему верю». Это так потрясло меня, что я потерял дар речи.

В этом возрасте я находился под сильным впечатлением от «Зверобоя» Фенимора Купера. Шли дни, а я мучительно думал, как мне признаться в собственной лжи. Ведь я лгал, как лгал и прежде, страшась наказания. А отец безоговорочно встал на мою сторону, считая меня честным человеком. Я понимал, что должен пойти к моему обидчику и просить у него прощения за ложь. Но сил на покаяние не хватило. Во всяком случае, публичное. Внутреннее раскаяние было столь сильным, что я сказал себе: с этого дня я никогда больше не скажу неправду. И я сдерживал это обещание до довольно солидного возраста. Позднее, став политиком, я понял, что не смогу не лгать. Более того, тактику общения с КГБ я строил на введении в заблуждение следователей — и никогда в этом не раскаивался. Да и в быту приходилось если не лгать, то бывать неискренним.

Так или иначе, недоброжелателей у меня во дворе становилось все больше. Чем-то я раздражал самых разных детей. Хуже всего, что моими врагами становились самые отпетые хулиганы, и если ребята моего возраста далеко не всегда осмеливались меня задирать, самый знаменитый второгодник, Тростя, Тростянецкий, не упускал случая мучить меня, то выкручивая руки, то прижигая сигаретой.

Странные вещи начали происходить со мной и в школе. Учебный год ознаменовался серьезными огорчениями. Во-первых, мой друг-музыкант пропал. Собственно, вернувшись из пионерских лагерей, где провел почти все лето, я попытался зайти к нему в гости, но меня в дом не пустила охрана, сославшись на отсутствие хозяев. А теперь выяснилось, что мальчик навсегда уехал в Москву, где «будет учиться в специализированной школе имени Глинки» — именно это имя мне, не имеющему представления о Гнесиных, запомнилось тогда. Во-вторых, уехала из Одессы Миллер. В-третьих, вместо Александры Александровны, ушедшей на пенсию, нас встретила новая учительница, молодая, пришедшая к нам из сельской школы.

Новая учительница, как я помню, долго добивалась возможности вернуться в Одессу после работы в селе. Как и большинство выпускников педвуза, она вынужденно отправилась по распределению в глухомань, но мечтала о городе. Наконец ей удалось добиться своего и попасть в 59-ю. Это удивительно, поскольку конкуренция на место учителя в городе была не меньше, чем конкуренция на место врача, — вероятно, эта тема обсуждалась моими родителями, потому что представление об этом у меня сохранилось достаточно ясно.

Мне не запомнились ни ее имя, ни даже ее лицо. Единственное, что я помню — украинизмы в ее речи и специфический выговор, обличавший в ней сельскую жительницу. В некотором отношении меня это радовало. Мне казалось, что у нас должно возникнуть чувство солидарности: ведь мы оба деревенские, оказавшиеся в городском окружении. Кажется, что-то подобное я ей и сказал, но она ответила лишь жестким и злым взглядом. Почему? Быть может, честолюбивая девушка так стремилась казаться городской, что разоблачение в ней сельского жителя вызывало раздражение, а я служил прямым укором? Я видел много таких людей. Из них часто получались скрытые националисты, да и открытые тоже. Эти люди, отторгавшиеся интеллигентной городской средой в силу амбициозности, соседствовавшей с культурной несостоятельностью, любили утверждать, что к ним относятся плохо исключительно из-за презрения к украинскому языку. Именно где-то в третьем классе я впервые услышал от отца: «Нет эрудиции, впадаем в амбиции». Не об учительнице ли?

А может быть, наоборот? Преодолевая невероятные трудности послевоенных лет, молодая женщина своими усилиями добилась цели и с отвращением отнеслась к привыкшему быть любимчиком капризному сопляку, сызмальства искавшему покровителей? Разве сейчас поймешь? Только достоверно помню, что те несколько месяцев, которые мне оставались в этом классе, превратились в муку мученическую. Возможно, я сам давал поводы для этого. Помню один случай.

В начале третьего года учебы я сидел за дальней партой (во втором классе — за второй, у учительского стола). Соседкой моей оказалась Светка Бабаева, которая всегда сидела только у дальней стены в среднем ряду. Каким-то образом она переместилась ко мне за предпоследнюю парту у окна. Возможно, потому, что за лето мы успели немного сдружиться. На одном из уроков — случилось это солнечным осенним днем, значит, в самом начале осени — она предложила мне поиграть в игру и написала слово «Ленинград».

— Прочти, — сказала она.

— Ленинград.

Она зачеркнула букву «г».

— Прочти!

— Ленин рад.

Тогда она заново написала слово и зачеркнула букву «р».

— Ленин гад.

Мое возмущение не знало предела. Я поднял руку. А когда учительница дала мне слово, сообщил, что Светка пишет «Ленин гад». Готовый Павлик Морозов.

Надо сказать, что учительница не упустила возможности предать меня порицанию за ябедничество, сказав Светке ничего не значащие слова. В итоге посрамленным оказался я сам. Естественно, что отношения со Светкой испортились и она очень быстро снова заняла место за партой в конце среднего ряда.

К сожалению, я не извлек урока, и в пятом классе ситуация повторилась с еще большими неприятностями для меня. Но тут уж я получил урок на всю жизнь. А в третьем классе я чувствовал, что меня унизили. Учительница вовсе не хотела помочь мне усвоить представление о том, что кляузничать нехорошо, она хотела только выставить меня ничтожеством. Но разве я могу не сомневаться, что так оно и было? Разве не могло мое скверное воспитание и столь же безобразное поведение вызывать раздражение? Не у всякого педагога хватало сил со мной бороться. Единственное, что меня смущает, так это то, что на моей стороне неизменно стояли самые интеллигентные учителя, а моими противниками чаще всего оказывались те, кто противостоял этим интеллигентам...

Смутно помню, с чего начался открытый конфликт с новой учительницей.

Стоял сентябрь. Теплая осень. Желтеющие деревья под пронзительно синим небом. Я шел домой из военного городка и у самой арки нашего двора увидел на асфальте небольшую пачку фотографий. Подняв их, увидел фото обнаженной женщины. До этого я встречал две фотографии — сейчас могу сказать, вполне целомудренных — нагих девушек, их показывали мне тайком и с уведомлением, что за такие фотографии могут посадить, поскольку порнография — преступление. В нашем мире тотальной скромности — у меня язык не поворачивается сказать «ханжества» — легко верилось, что это правда. «Порнография» считалось страшным словом, и, увидев «порнографию», я немедленно спрятал пачку слегка склеившихся фото в портфель. Разумеется, не приходилось думать, чтобы выбросить их — несомненно, у меня в портфеле лежало целое богатство. Но столь же несомненно, что взрослые этого не должны увидеть.