Хроники Хазарского каганата — страница 52 из 63

Адам спрыгнул с лесов, вытер руки тряпкой, подошел к владыке.

— Ну, почему же богохульствуем? Вовсе нет.

Услужливый монашек подтащил заляпанное известкой кресло, подложил газетку, пододвинул митрополиту под зад. Тот важно сел. Адам остался стоять.

— Ну как же «не богохульствуем»? А кто тут манихейскую ересь проповедовал?

Адам удивился.

— Почему манихейскую-то?

— Ну, а какую? Обличал, мол, власть имущие — жируют, пастыри церковные — жируют. О божественном никто не помышляет, все думают, как бы брюхо набить. Не было?

— Было. Но это не совсем верно, — усмехнулся Адам. — Я говорил не так.

— А как?

— Ты уверен, что хочешь это слышать?

— Уж если монахи мои это слышали, то у меня выбора нет.

Я не до конца поняла, что там объяснял ему Адам, они с митрополитом говорили на очень сложном для моего понимания русинском языке, но суть — уловила. Тем более, что он действительно повторил то, что говорил до этого монахам.


Зачем оправдывать все именем Бога? Не надо сваливать на него свои недочеты, как нерадивый школьник, который считает, что во всех его неудачах виноват учитель. Ты сам отвечаешь за свои поступки. Но отвечаешь — перед Богом.

Ведь все очень просто — человеку многого не надо, ему вполне достаточно необходимого. Когда ты приучаешься довольствоваться необходимым, то перестаешь завидовать тем, у кого есть больше того, что есть у тебя. И наступает покой. Ведь именно за этим уходят в монастырь. Но если нет покоя внутри тебя, спасут ли высокие стены и длинная ряса? А если покой есть — зачем тебе стены? Можно ли добиться внутренней гармонии соблюдением внешних правил? А если гармония в тебе — кому нужны посты и ночные бдения? Неужели Бог — это администратор, который скрупулезно проверяет, что ел человек на завтрак?


Мне все это казалось логичным. Очень логичным. Но я боялась, что подобное отрицание смысла монашества весьма не понравится владыке, весь смысл жизни которого — это самое затворничество, против которого так выступает Адам. Митрополит оказался умнее, чем я думала: он неожиданно рассмеялся, хлопнув себя по мощным ляжкам, туго обтянутым рясой.

— Да таких идеалистов-теоретиков знаешь, сколько за нашу историю было?

Он, по-прежнему смеясь, помотал головой и откинулся на спинку кресла.

— Смысла, говоришь, нет? Ну, может, для тебя и нет. Только не все поверяется логикой, а, философ? Ты говоришь — внешние запреты не нужны. А я скажу — нужны. Потому что это дисциплина. В армии служил? Нет? Оно и видно. Строевая подготовка зачем нужна, знаешь? Думаешь, чтобы научить маршировать? Не-а! Для дисциплины. Выбить из головы ненужную дурь. Когда человек марширует, то он занят тем, что поднимает ногу на 15 сантиметров, а не выясняет насущные вопросы бытия. Так же и здесь — строгое расписание молитв и постов дисциплинирует, не дает лезть в голову вот таким вот глупостям, которые ты сейчас тут излагал.

— То есть, вы их тут просто оболваниваете?

Ой, сейчас взорвется! Но митрополит только пожевал губами и сказал:

— Я ж говорю — в армии ты не служил, простых вещей не понимаешь. Там тоже сначала люди мучаются, думают, что их оболванивают, мысли лишают. Зато потом в ножки кланяются и спасибо за науку говорят. Я уж не говорю, как это «оболванивание» на войне им жизни спасает.

— Я ж и говорю: вы построили формальную систему, выхолостив смысл.

Что ж он так на рожон-то лезет?! Не боится ничего. А я вот боюсь. Не знаю чего, но так разговаривать с владыкой не стала бы.

— Вы же тут приучаете людей к бездумному исполнению алгоритмов, не ими придуманных и ими не осмысленных. Вы, таким образом, убиваете самостоятельную мысль. Еще и оправдываете это, проводя параллели с армией. Я ж говорю, для вас Бог — администратор, или, пользуясь вашей же аналогией, командир, строгий и требовательный. А для меня — в первую очередь — мысль. Вы говорите: «Бог есть любовь», но при этом для любви места не остается, все занято стремлением наиболее четко выполнить артикул, по уставу. Армия у них тут, понимаешь!

Ух, как разошелся! Митрополит зло прищурился.

— А я бы на твоем месте так презрительно об армии не отзывался. Она мне, знаешь ли, жизнь спасла и человеком сделала. Ты ж ничего не знаешь, только разглагольствуешь, а меня мои родители в детстве цыганам продали.

— Как продали? — изумился Йоханан.

— А так. Им на водку не хватало, а нас — одиннадцать братьев и сестер. Одним больше, одним меньше. Кончатся эти — новых нарожаем, дурное дело не хитрое. Вот и продали. Меня потом прямо из табора в тюрьму забрали, а оттуда — призвали на войну, и я что там, что там — такого насмотрелся, что в Бога уверовал, и человеком стал, а после и постриг принял. Твои слова хороши в теории, а на практике, дорогой ты мой штукатур, жизнь сложнее и циничнее.

Я прямо удивилась, насколько убедительно это прозвучало. Вот сами посудите, что на это можно возразить? Но Адам не переставал улыбаться своей фирменной улыбкой.

— То, что ты сейчас сказал — банальное самооправдание, дорогой ты мой митрополит. Это очень удобно — считать, что это не мы сволочи, это жизнь такая. И все! Можно творить любые мерзости, сетуя на несовершенство мира. Человек найдет миллион оправданий своим поступкам, приводя бесконечные доказательства того, почему нельзя соблюдать заповеди, и никогда не будет искать хотя бы одну причину, чтобы их исполнять. Руками-то разводить легко. Пакостить легко. Преступления совершать легко. А жить по совести — трудно. Поэтому мы себя уговорим, что это невозможно.

— Это все словеса, — отмахнулся владыка. — Вот тебе конкретный пример с продавшими меня родителями. Должен я их любить, как заповедано?

— А ты думаешь, что все так просто? Тебе сколько лет было, когда ты в табор попал?

— Пять, по-моему.

— А цыгане тебя зачем купили-то?

— Судя по тому, что к шести годам я уже ловко залезал в форточки, умел попрошайничать и тянуть все, что плохо лежит, то как раз для этого, чтобы стал вором.

— И это единственное, чему тебя научили?

— Ну почему? Отец…

— Стоп! Как ты сказал?

— Отец. То есть, человек, который меня купил.

— Так-так, очень хорошо, продолжаем. А жена у этого человека была?

— Да.

— Как ты ее называл?

— Ну как? Мама, конечно.

— Так чему еще тебя научил отец?

— Жестяным работам. Пригодится, говорил. Всегда кусок хлеба будешь иметь. Я, кстати, неплохо паяю, хотя сейчас это уже никому не нужно.

— А мать чему учила?

— Грамоте, Святому Писанию. Да я понимаю тебя, ты клонишь к тому, что «не тот отец, кто родил, а тот, кто воспитал», что ли?

— Вот видишь, как ты быстро сообразил. Так с какой стати мы рассуждаем тут о биологических родителях, когда вырастили тебя совсем другие люди?

— Ну, что ж, в чем-то ты, может, и прав, — неохотно признал митрополит. — Но не во всем! Не во всем!

— Да я во всем прав! — засмеялся Адам. — Тем более, что мы с тобой рассуждаем примитивно, как крестьяне неграмотные, а не как два образованных думающих человека. Обсуждаем частности — без которых, безусловно, нет и общего, но они все же частности. Не более. А гармония и покой — не в монастырях ищутся, как ты себя ни убеждай и сколько про войну не вспоминай. Если считаешь, что мир плох — делай же что-нибудь, а не уговаривай себя, что спасение в бегстве из мира.

— А может, и в нем?

— Нет, не в нем. Это самообман, которым вы себя тешите. Вы придумали для себя монастырь, мол, мы тут уединимся и будем служить Богу, а не миру, который есть зло и мамона. Кто-то придумывает для себя теории малых дел, мол, буду возделывать свой сад, а остальной мир пусть летит в тартарары — что тоже есть бегство от мира. В общем, никто не хочет делом заниматься, все прячутся, считая, что их не касается все то, что за пределами раковины. А оно касается, к сожалению.

— Да ты, оказывается, революционер! — митрополит нехорошо прищурился.

— Никакой я не революционер, — отмахнулся Адам. — Я скромный маляр-штукатур, который бродит по миру, водит с людьми беседы и пытается убедить их начать размышлять не о куске хлеба насущного — что само по себе, конечно же, вполне уважаемо и даже необходимо! — а о вещах более важных, о которых мы и говорить-то стесняемся, все из себя циников строим, лишь бы не думать. Это мое поприще, которое я для себя выбрал.

Митрополит хитро прищурился.

— Хорошее поприще, — сказал митрополит, и так это сказал, что сразу стало понятно что ничего хорошего он в этом поприще не видит. Он тяжело встал и, уже дойдя до двери, обернулся и сказал:

— Вредный ты человек, маляр. Ненужный. Дай нам жить так, как мы хотим, а не так, как ты считаешь правильным.

И, не дожидаясь ответа, вышел.


А наутро пришла полиция, проверила наши документы, и радостно заявила, что мы нарушаем законы Княжеств, так как на границе декларировали целью прибытия туризм, а сами обманули власти и устроились на работу. Никакие объяснения, что за эту работу мы не получаем ни копейки, не помогли. На нас надели наручники (и за что полицейские во всем мире так любят этот процесс?), загрузили в микроавтобус, отвезли к границе, да там и выкинули. Блюстители закона убедились, что мы находимся уже по ту сторону Княжеств, сели в машину и укатили. А мы, пройдя несколько метров до противоположного КПП, неожиданно начали хохотать, и все не могли остановиться: эти умники привезли нас не на границу с Каганатом, а на границу с Империей.

Имперцы в свою очередь ни за что не хотели пускать нас к себе, хоть и с ними режим был тоже безвизовым. Их начальник несколько раз мотался к княжеским, они там о чем-то долго беседовали на повышенных тонах, даже до ничейной земли крики долетали, но видно, так ни до чего и не договорились. Мы же все это время стояли на узкой асфальтовой дорожке, разделявшей два государства, и ждали, чем закончится эта история.

Наконец, мрачный офицер имперской пограничной стражи подал нам знак — переходите, мол, что с вами делать. И мы оказались в Империи.