–уже с законным любопытством. Медицина обустроилась в этой комнате всерьёз и надолго. Цветные телевизорные экраны–диво дивное!–пестрящие рядами непонятных цифр и букв, усеивали стены. Окно выглядело полупрозрачным, коричневым, но за ним отчётливо угадывались освещённые ярким солнцем купы магнолий и далёкие силуэты гор. Даже больницей в этой комнате совершенно не пахло. Пахло шиповником.
–Мне бы по начальству доложиться,–неуверенно сказал Фоминых.–Я, похоже, гада упустил. Там, на Индигирке. Ушёл он, гад!
Сказал–и охнул: так сильно, ёкающе, ударил под самые печёнки страх. А что если про его провал просто не узнали? Лечили в спецсанатории, думали–герой, а тут на самом деле такое гадство! Да, капитан Фоминых, провалиться под лёд Индигирки–это были ещё мелочи, почти курорт, если вдуматься. Настоящие неприятности ждут тебя впереди.
–Боюсь, вам ещё рано выходить,–спокойно сказал доктор.–И в любом случае, доложить что бы то ни было вам вряд ли удастся.
Страх прихватил так, что дышать стало больно. Всё-таки это арест! Он, Фоминых, хорошо знал, как делаются такие вещи. К генералу Бессонову, бывшему командарму, был в больнице приставлен такой же «персонал»–внимательный, но настойчивый, как сказал тогдашний руководитель отдела Яремный. Правда, Бессонов был большой шишкой, в случае с ним приходилось ещё считаться с умонастроениями «старой армии»–так в органах называли военачальников, прошедших школу гражданской войны, успевших при жизни побывать легендой. Бессонова не стали даже допрашивать, его просто связали и задушили ночью, а уже после смерти вставили в первое попавшееся дело–благо, никаких доказательств его невиновности уже никто не смог бы и не захотел бы предъявлять. Но Бессонов был птицей высокого полёта, а он, Фоминых? Конечно, капитан МГБ–это сейчас много, да и одиннадцать лет послужного списка в органах так или иначе идут в зачёт. Фоминых–проверенный, опытный кадр. Если б не война–сидеть бы ему сейчас в Москве, в управлении, а то и где повыше. Но с началом войны Москва стала местом слишком горячим, охотников подставляться под пули и бомбы нашлось много и без Фоминых, и перевод на далёкую сибирскую реку стал для его карьеры настоящим спасением. Пусть пацаны, призванные по комсомольскому набору, ловят шпионов и вредителей на фронте. Пусть они даже получают за это награды и чины, пусть! После войны всё встанет на свои места, вознесшиеся не по месту получат всё причитающееся, а старые кадры есть старые кадры–их место на главном фронте борьбы, на фронте внутреннем. С этим не справится никто, здесь нужен особый взгляд, особый род бдительности, если угодно…
Неужели всему конец? И всё из-за этой сволочи Демьянова! Надо было прислушаться к тому, что говорили о нём в лагере: политкаторжанин, мол, ещё при царе бежал точно с тех же мест, знает тундру, свободно говорит по-якутски и так далее. Так ведь весна же была, самое бескормное время, только дурак в такое время в тундру побежит. А он побежал, гад! И сам навернулся, и меня под монастырь подвёл теперь, сволочь, мразь проклятая…
Фоминых сам не заметил, как заплакал от жалости к себе–заплакал мелкими, злыми слезами. Светловолосая сестричка подала ему мокрую салфетку из невиданной мягкой ткани. Доктор деликатно отвернулся, глядя в угол палаты. Эх, врезать бы тебе сейчас пистолетом промеж ушей, подумал Фоминых. Смачно врезать, с толком, так, чтобы рукоятка нагана смяла кости и вошла в мягкий мозг, выдавливая наружу осколки черепа…
–Не надо расстраиваться,–мягким голосом сказала медсестра с тем же, что у доктора, странным акцентом (кавказским, быть может).–Всё это уже в прошлом.
Да, подумал Фоминых, для меня теперь всё в прошлом. Спецпаёк, такси, рестораны, командировки, бравый взгляд подчинённых, строгая мягкость начальства, полковники и генералы, первыми отдающие честь в поездах и на улицах при появлении капитана в погонах с малиновой выпушкой… Всё это в прошлом! А в будущем… в будущем теперь… Лучше даже не думать об этом.
–И куда меня теперь?–спросил Фоминых.–В особую?
–Вы и так были в особой палате,–ответил врач-азиат.–А сейчас вам как раз надо бы пройтись. Мы специально привели вас в чувство, чтобы вы начали двигаться. Иначе кровь застоится в сердце, а это чревато. Рида поможет вам сегодня на вашей первой прогулке.
Девушка с тёмной кожей помогла капитану встать. Голова сильно кружилась, на груди точно слон сидел–такое ощущение не раз бывало в последние годы после хорошей попойки. Ему подали нечто вроде трости–слегка пружинившую металлическую палку, опиравшуюся на четыре смешных ножки. С помощью этой трости Фоминых прошёл за ширму в углу комнаты; здесь на полке лежала спортивная одежда–штаны и рубашка из тонкой однотонной ткани, с немыслимо яркими вставками, должно быть, американская помощь по ленд-лизу или немецкий трофей. Странные чёрно-белые часы на стене явно показывали два часа дня, но против короткой стрелки стояла цифра «4». Присмотревшись, Фоминых понял, что циферблат часов разделён не на двенадцать делений, а на двадцать четыре.
–Курева дадите?–хриплым голосом спросил он.
Медсестра развела руками.
–К сожалению, у нас не принято курить,–сказала она.
Тогда Фоминых опустился на маленький стульчик и вновь заплакал.
Демьянов, Демьянов, подумал он сквозь слёзы. Какая же ты сука. Демьянов! Не мог ты, гад, взять и сдохнуть раньше, в лагере! И зачем только ты втравил меня в это дерьмо?!
Девушка-негатив вывела капитана в садик, окружавший больничный корпус. На воздухе Фоминых чуть-чуть отпустило, и он огляделся. Вокруг цвели плодовые деревья, среди свежей листвы свисали над головой громкие сухие стручки прошлогодней акации. За низкой–хоть сейчас перемахни и беги!–оградой палисадника сбегала вниз под уклон разноцветная пешеходная дорожка. Вдалеке над горами стояла в облачной синеве колоссальная белая башня, напоминающая увеличенный до невообразимых размеров старинный маяк. Ниже башни мелкими радугами переливались силуэты каких-то металлических ферм, играя над горами в солнечном блеске.
–А это что такое, огромное?–спросил Фоминых.
–Сахарная колонна,–ответила сестричка, не спускавшая с него настороженных глаз.
Капитан присвистнул.
–Она что, вся из сахара?
Девушка улыбнулась.
–Она улавливает из верхних слоёв атмосферы углекислый газ, очищает его и делает из него сахар. Так, как это делают растения. Наша колонна даёт три тысячи тонн сахара в день. Это, конечно, совсем немного, но перекрывает выработку углекислоты нашим районом, так что мы можем гордиться чистотой воздуха. Опять же, наш сахар–первосортный, пищевой, а большие сахарные генераторы на равнинах способны пока что производить только техническую сахарозу. Так что три тысячи тонн–это очень неплохо.
–Сахар из воздуха?–Как бы ни было плохо капитану, он явно заинтересовался.–Американское, наверное, изобретение, а?
–Вот уж не помню, чьё,–улыбнулась вновь медсестра.–Я помню, что процесс изобрели Кетберн и Фригг, но вот кто они были по национальности… По-моему, всё-таки англичане, а не американцы.
–Один хрен, капиталисты вонючие,–буркнул Фоминых.–Американцы, англичане… Но технику, гады, делать умеют!
–Нет,–сказала девушка,–кажется, это было уже после.
–После чего?–не понял Фоминых.
–После капитализма, конечно.
Капитан резко повернулся.
–А что, капитализм кончился? Неужто мировая революция вышла, пока я тут в госпитале валялся? Вот так новость! И где же теперь наши?!
–Теперь везде наши,–сказала медсестра.
–И в Вашингтоне? И в Лондоне? И в Дели тоже?
–И в Лондоне наши, и в Дели. А Вашингтона больше нет. Он сожжён атомной бомбой. Вы ведь знаете, что такое атомная бомба?
–Конечно, знаю,–пожал плечами Фоминых.–Это сверхбомба. Американцы бросили две таких штуки на Японию. А теперь, значит, сами получили в отместку, ха! Воображаю, как это было! Только люди глаза продирают, а тут им в репродукторы–«Говорит Москва!». И, значит, всё про это дело…
–Не так всё это было,–покачала головой девушка.–Совсем не так.
–Но как-то же было!–Фоминых вдруг почувствовал интерес к жизни. Засиделся я там, на Индигирке, подумал он, а тут вон какие события. Жизнь-то, небось, становится всё краше: и отстроились наверняка после войны, и «Елисеевский» теперь побогаче, и сахар вон прямо из воздуха гнать начали. А тут ещё и мировая революция! Эх, жалко, испортил мне Демьянов всю карьеру, а так бы надавил по знакомству на стаж, да и махнул куда-нибудь, где позападнее, поборолся б с остатками догнивающего строя! Зимянский вон в немецкой комендатуре после войны год работал, так, говорит, сам привёз добра три чемодана, да ещё у демобилизованных на спецпропускнике чего только не отобрал! А работа была бы выгодная и непыльная, в Европах к нашим методам ещё не привыкли, небось, там интеллигенция, там по кабачкам о политике треплются–самый выгодный, по нашему времени, хлеб…
Хотя как знать, подумал он, может, ещё и выкручусь. Так ведь тоже бывало: потреплют, страху нагонят и отпустят. Кадры есть кадры, кадры, как говорится, решают всё! Так бывало уже–и после Ягоды, и после Ежова, и когда Лаврентий Палыч уступил Абакумову московское руководство. Сажали, снимали, даже методы воздействия применяли, бывало, а потом, глядишь, вернулся опять человек–пусть на другое место, пусть с понижением даже, зато живёхонек, орлом глядится и даже держит кое-какой кураж. И то правильно! Наши хоть и выше всех стоят, а сверх меры зарываться тоже не след, неверно это! Всегда найдётся тот, кто поставлен над тобой, кто за тобой присмотрит повнимательней, а то ведь без такого погляда ты враз совсем скотом сделаешься и всякий человеческий облик потеряешь!
–А что, сестричка,–спросил Фоминых голосом, в котором вновь зазвучала надежда,–долго я провалялся?
–Долго,–ответила та,–очень долго.
–Газеты б московские почитать за всё то время,–попросил капитан с ноткой жалобы в голосе.