Хроники Мировой Коммуны — страница 37 из 42

–​уже с законным любопытством. Медицина обустроилась в этой комнате всерьёз и надолго. Цветные телевизорные экраны–​диво дивное!–​пестрящие рядами непонятных цифр и букв, усеивали стены. Окно выглядело полупрозрачным, коричневым, но за ним отчётливо угадывались освещённые ярким солнцем купы магнолий и далёкие силуэты гор. Даже больницей в этой комнате совершенно не пахло. Пахло шиповником.

–Мне бы по начальству доложиться,–​неуверенно сказал Фоминых.–​Я, похоже, гада упустил. Там, на Индигирке. Ушёл он, гад!

Сказал–​и охнул: так сильно, ёкающе, ударил под самые печёнки страх. А что если про его провал просто не узнали? Лечили в спецсанатории, думали–​герой, а тут на самом деле такое гадство! Да, капитан Фоминых, провалиться под лёд Индигирки–​это были ещё мелочи, почти курорт, если вдуматься. Настоящие неприятности ждут тебя впереди.

–Боюсь, вам ещё рано выходить,–​спокойно сказал доктор.–​И в любом случае, доложить что бы то ни было вам вряд ли удастся.

Страх прихватил так, что дышать стало больно. Всё-таки это арест! Он, Фоминых, хорошо знал, как делаются такие вещи. К генералу Бессонову, бывшему командарму, был в больнице приставлен такой же «персонал»–​внимательный, но настойчивый, как сказал тогдашний руководитель отдела Яремный. Правда, Бессонов был большой шишкой, в случае с ним приходилось ещё считаться с умонастроениями «старой армии»–​так в органах называли военачальников, прошедших школу гражданской войны, успевших при жизни побывать легендой. Бессонова не стали даже допрашивать, его просто связали и задушили ночью, а уже после смерти вставили в первое попавшееся дело–​благо, никаких доказательств его невиновности уже никто не смог бы и не захотел бы предъявлять. Но Бессонов был птицей высокого полёта, а он, Фоминых? Конечно, капитан МГБ–​это сейчас много, да и одиннадцать лет послужного списка в органах так или иначе идут в зачёт. Фоминых–​проверенный, опытный кадр. Если б не война–​сидеть бы ему сейчас в Москве, в управлении, а то и где повыше. Но с началом войны Москва стала местом слишком горячим, охотников подставляться под пули и бомбы нашлось много и без Фоминых, и перевод на далёкую сибирскую реку стал для его карьеры настоящим спасением. Пусть пацаны, призванные по комсомольскому набору, ловят шпионов и вредителей на фронте. Пусть они даже получают за это награды и чины, пусть! После войны всё встанет на свои места, вознесшиеся не по месту получат всё причитающееся, а старые кадры есть старые кадры–​их место на главном фронте борьбы, на фронте внутреннем. С этим не справится никто, здесь нужен особый взгляд, особый род бдительности, если угодно…

Неужели всему конец? И всё из-за этой сволочи Демьянова! Надо было прислушаться к тому, что говорили о нём в лагере: политкаторжанин, мол, ещё при царе бежал точно с тех же мест, знает тундру, свободно говорит по-якутски и так далее. Так ведь весна же была, самое бескормное время, только дурак в такое время в тундру побежит. А он побежал, гад! И сам навернулся, и меня под монастырь подвёл теперь, сволочь, мразь проклятая…

Фоминых сам не заметил, как заплакал от жалости к себе–​заплакал мелкими, злыми слезами. Светловолосая сестричка подала ему мокрую салфетку из невиданной мягкой ткани. Доктор деликатно отвернулся, глядя в угол палаты. Эх, врезать бы тебе сейчас пистолетом промеж ушей, подумал Фоминых. Смачно врезать, с толком, так, чтобы рукоятка нагана смяла кости и вошла в мягкий мозг, выдавливая наружу осколки черепа…

–Не надо расстраиваться,–​мягким голосом сказала медсестра с тем же, что у доктора, странным акцентом (кавказским, быть может).–​Всё это уже в прошлом.

Да, подумал Фоминых, для меня теперь всё в прошлом. Спецпаёк, такси, рестораны, командировки, бравый взгляд подчинённых, строгая мягкость начальства, полковники и генералы, первыми отдающие честь в поездах и на улицах при появлении капитана в погонах с малиновой выпушкой… Всё это в прошлом! А в будущем… в будущем теперь… Лучше даже не думать об этом.

–И куда меня теперь?–​спросил Фоминых.–​В особую?

–Вы и так были в особой палате,–​ответил врач-азиат.–​А сейчас вам как раз надо бы пройтись. Мы специально привели вас в чувство, чтобы вы начали двигаться. Иначе кровь застоится в сердце, а это чревато. Рида поможет вам сегодня на вашей первой прогулке.

Девушка с тёмной кожей помогла капитану встать. Голова сильно кружилась, на груди точно слон сидел–​такое ощущение не раз бывало в последние годы после хорошей попойки. Ему подали нечто вроде трости–​слегка пружинившую металлическую палку, опиравшуюся на четыре смешных ножки. С помощью этой трости Фоминых прошёл за ширму в углу комнаты; здесь на полке лежала спортивная одежда–​штаны и рубашка из тонкой однотонной ткани, с немыслимо яркими вставками, должно быть, американская помощь по ленд-лизу или немецкий трофей. Странные чёрно-белые часы на стене явно показывали два часа дня, но против короткой стрелки стояла цифра «4». Присмотревшись, Фоминых понял, что циферблат часов разделён не на двенадцать делений, а на двадцать четыре.

–Курева дадите?–​хриплым голосом спросил он.

Медсестра развела руками.

–К сожалению, у нас не принято курить,–​сказала она.

Тогда Фоминых опустился на маленький стульчик и вновь заплакал.

Демьянов, Демьянов, подумал он сквозь слёзы. Какая же ты сука. Демьянов! Не мог ты, гад, взять и сдохнуть раньше, в лагере! И зачем только ты втравил меня в это дерьмо?!


Девушка-негатив вывела капитана в садик, окружавший больничный корпус. На воздухе Фоминых чуть-чуть отпустило, и он огляделся. Вокруг цвели плодовые деревья, среди свежей листвы свисали над головой громкие сухие стручки прошлогодней акации. За низкой–​хоть сейчас перемахни и беги!–​оградой палисадника сбегала вниз под уклон разноцветная пешеходная дорожка. Вдалеке над горами стояла в облачной синеве колоссальная белая башня, напоминающая увеличенный до невообразимых размеров старинный маяк. Ниже башни мелкими радугами переливались силуэты каких-то металлических ферм, играя над горами в солнечном блеске.

–А это что такое, огромное?–​спросил Фоминых.

–Сахарная колонна,–​ответила сестричка, не спускавшая с него настороженных глаз.

Капитан присвистнул.

–Она что, вся из сахара?

Девушка улыбнулась.

–Она улавливает из верхних слоёв атмосферы углекислый газ, очищает его и делает из него сахар. Так, как это делают растения. Наша колонна даёт три тысячи тонн сахара в день. Это, конечно, совсем немного, но перекрывает выработку углекислоты нашим районом, так что мы можем гордиться чистотой воздуха. Опять же, наш сахар–​первосортный, пищевой, а большие сахарные генераторы на равнинах способны пока что производить только техническую сахарозу. Так что три тысячи тонн–​это очень неплохо.

–Сахар из воздуха?–​Как бы ни было плохо капитану, он явно заинтересовался.–​Американское, наверное, изобретение, а?

–Вот уж не помню, чьё,–​улыбнулась вновь медсестра.–​Я помню, что процесс изобрели Кетберн и Фригг, но вот кто они были по национальности… По-моему, всё-таки англичане, а не американцы.

–Один хрен, капиталисты вонючие,–​буркнул Фоминых.–​Американцы, англичане… Но технику, гады, делать умеют!

–Нет,–​сказала девушка,–​кажется, это было уже после.

–После чего?–​не понял Фоминых.

–После капитализма, конечно.

Капитан резко повернулся.

–А что, капитализм кончился? Неужто мировая революция вышла, пока я тут в госпитале валялся? Вот так новость! И где же теперь наши?!

–Теперь везде наши,–​сказала медсестра.

–И в Вашингтоне? И в Лондоне? И в Дели тоже?

–И в Лондоне наши, и в Дели. А Вашингтона больше нет. Он сожжён атомной бомбой. Вы ведь знаете, что такое атомная бомба?

–Конечно, знаю,–​пожал плечами Фоминых.–​Это сверхбомба. Американцы бросили две таких штуки на Японию. А теперь, значит, сами получили в отместку, ха! Воображаю, как это было! Только люди глаза продирают, а тут им в репродукторы–​«Говорит Москва!». И, значит, всё про это дело…

–Не так всё это было,–​покачала головой девушка.–​Совсем не так.

–Но как-то же было!–​Фоминых вдруг почувствовал интерес к жизни. Засиделся я там, на Индигирке, подумал он, а тут вон какие события. Жизнь-то, небось, становится всё краше: и отстроились наверняка после войны, и «Елисеевский» теперь побогаче, и сахар вон прямо из воздуха гнать начали. А тут ещё и мировая революция! Эх, жалко, испортил мне Демьянов всю карьеру, а так бы надавил по знакомству на стаж, да и махнул куда-нибудь, где позападнее, поборолся б с остатками догнивающего строя! Зимянский вон в немецкой комендатуре после войны год работал, так, говорит, сам привёз добра три чемодана, да ещё у демобилизованных на спецпропускнике чего только не отобрал! А работа была бы выгодная и непыльная, в Европах к нашим методам ещё не привыкли, небось, там интеллигенция, там по кабачкам о политике треплются–​самый выгодный, по нашему времени, хлеб…

Хотя как знать, подумал он, может, ещё и выкручусь. Так ведь тоже бывало: потреплют, страху нагонят и отпустят. Кадры есть кадры, кадры, как говорится, решают всё! Так бывало уже–​и после Ягоды, и после Ежова, и когда Лаврентий Палыч уступил Абакумову московское руководство. Сажали, снимали, даже методы воздействия применяли, бывало, а потом, глядишь, вернулся опять человек–​пусть на другое место, пусть с понижением даже, зато живёхонек, орлом глядится и даже держит кое-какой кураж. И то правильно! Наши хоть и выше всех стоят, а сверх меры зарываться тоже не след, неверно это! Всегда найдётся тот, кто поставлен над тобой, кто за тобой присмотрит повнимательней, а то ведь без такого погляда ты враз совсем скотом сделаешься и всякий человеческий облик потеряешь!

–А что, сестричка,–​спросил Фоминых голосом, в котором вновь зазвучала надежда,–​долго я провалялся?

–Долго,–​ответила та,–​очень долго.

–Газеты б московские почитать за всё то время,–​попросил капитан с ноткой жалобы в голосе.