Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения — страница 100 из 127

Доклад вызвал оживленную дискуссию, связанную, впрочем, не столько собственно с творчеством Айги, сколько с характеристиками польской поэзии. Дело в том, что докладчик неоднократно привлекал внимание аудитории к тому, что Айги переводил французских и польских поэтов, а сам создавал метризованную прозу, невозможную на польском языке, поскольку такая проза есть способ силлабо-тонического упорядочивания прозаического текста, а польской литературе силлаботоника чужда. Между тем двое из слушателей, как выяснилось, придерживаются решительно противоположного мнения: Хенрик Баран (США), родившийся в Польше, и Татьяна Скулачева, неоднократно участвовавшая в семинарах польских стиховедов, настаивали на том, что силлаботоника в Польше есть. Впрочем, поскольку других желающих высказаться на эту тему в аудитории не случилось, вопрос остался открытым, а Гаспаровские чтения — 2012 были объявлены закрытыми.

ГАСПАРОВСКИЕ ЧТЕНИЯ — 2013(ИВГИ РГГУ, 19–20 апреля 2013 года)[377]

В начале заседания секции «Неклассической филологии», которое по традиции завершает чтения памяти М. Л. Гаспарова, собравшиеся почтили память другого замечательного ученого, ушедшего из жизни за несколько дней до конференции, — Виктора Марковича Живова.

Секцию открыл Борис Гаспаров (США) докладом «Spiritus loci: поэтика былин Олонецкой губернии и „Калевалы“ в сравнительном освещении»[378]. Докладчик задался целью сопоставить эпическую поэзию русских (былины) и финнов («Калевала»); основанием для сравнения послужил не только тот факт, что в обоих случаях мы имеем дело с эпосом, но и то обстоятельство, что в Олонецкой губернии русская и финская общины жили бок о бок и имели множество сходных черт, начиная с образа деревенской жизни и кончая религией: в этих местах и русские, и финны были православными (в основном открытыми или тайными старообрядцами). Разным у двух общин был только язык — а также, как показал докладчик, принципы построения эпических сказаний. Контраст очевиден в духовном наполнении русских былин и финских рун, в отношении сказителей к легендарному мифологическому прошлому. В русских былинах прошлое гиперболизировано; изображается реальная жизнь, но и предметы, и действующие лица увеличены в размерах. Иначе устроены финские сказания: здесь не видно желания приукрасить действительность, она остается скудной и ужасной, но за этой непритязательной оболочкой скрывается магическая сущность вещей и людей. Этот контраст отражается в поэтике. Риторика былины — это стратегия эпического растяжения и гиперболизации; отсюда такие приемы, как растягивание глагольных форм, увеличение длины слова за счет глагольных суффиксов, обилие вставных односложных слов и синтаксических повторов при почти полном отсутствии аллитераций и звуковых повторов. Зато «Калевала» изобилует звуковыми ассоциациями; слова соединяются по принципу звукового повтора и связываются в звуковые пучки, которые относятся друг к другу как синонимы или перифразы. Таким образом, Гаспаров противопоставил былины и «Калевалу» как два мира: мир героического эпического воспоминания и мир ординарного действия, за которым скрываются магические смыслы и слова, причем побеждает тот, кто их находит. Во время обсуждения Андрей Зорин задал вопрос о том, насколько правомерно сопоставлять былины (собранные, как указал сам докладчик, в позитивистскую эпоху и не объединенные в единое произведение со сквозным сюжетом) с «Калевалой» — плодом усилий финского языковеда Лённрота, который соединил отдельные руны в единое целое и снабдил его общим «псевдосюжетом». Докладчик, однако, возразил, что читал сами руны в необработанном виде и может поручиться, что поэтика их от обработки исказилась не слишком сильно.

Тему слов продолжила Мария Неклюдова (Москва) в докладе «Слово и карта: к генеалогии общих мест классической эпохи»[379]. Докладчица начала свое выступление со ссылки на классическую статью Эриха Ауэрбаха, посвященную анализу популярнейшего во французском языке XVII века выражения la cour et la ville (дословно «город и двор», а фактически примерный синоним позднейшего выражения «весь Париж»), и на книгу французского лингвиста Жоржа Маторе «Метод в лексикологии» (1953). Оба исследователя поставили своей целью понять, какие социальные смыслы скрываются за идиоматическими выражениями, изобиловавшими в тогдашнем французском языке. Маторе, в частности, предложил различать «слова-ключи» и «слова-свидетели»: первые отражают общественные идеалы, а вторые — исторические изменения иерархии понятий. При всем субъективизме этого разделения оно, по мнению докладчицы, может быть продуктивно использовано при анализе идиом, ибо специфика функционирования общих мест в культуре XVII века заключается именно в том, что они, с одной стороны, удостоверяют стабильность социального уклада, а с другой — позволяют различить скрытую и не бросающуюся в глаза нестабильность. Докладчица постаралась показать это на примере выражения savoir la carte (знать карту). Применительно к географии самой обычной (знать карту = уметь ориентироваться на местности) оно зафиксировано в словарях еще в XV веке, однако в середине века XVII у него появился новый, переносный смысл (знать карту = ориентироваться в чувствах), тесно связанный с таким важным явлением культуры XVII века, как «галантная география». Сама идея картографирования чувств родилась в 1653 году в переписке писательницы Мадлен де Скюдери с ее другом Полем Пелиссоном, а в следующем году в приложении к роману мадемуазель де Скюдери «Клелия» была напечатана первая галантная карта — карта Страны нежности. Скюдери и Пелиссон, как и вообще все представители галантного дискурса, активно используют такой прием, как оживление идиом и реализация метафор, охотно играют на «остранении» и возвращении слова к его буквальному смыслу; так, из выражения fine mouche (дословно: тонкая штучка) рождается образ человека, обернувшегося мухой. В этом, кстати, радикальное отличие реальной галантной культуры от того пародийного образа «смешных жеманниц», какой сделался общеизвестным стараниями Мольера; как показала докладчица, те идиотские перифразы («удобство для разговора» вместо кресла), которые вложил в уста «прециозниц» Мольер, полностью противоположны историческому галантному дискурсу, который заключался не в придумывании новых метафор, а в расчленении старых. Сходным образом «реализуется» и переносный смысл выражения «знать карту»: появляется рисованная карта с нанесенными на нее рекой Склонности, селением Искренности, озером Безразличия и т. д. и т. п. Дальнейшая история выражения savoir la carte — это история его слияния с другим, близким выражением savoir sa cour (дословно: «знать свой двор», то есть уметь ориентироваться в придворных интригах). Появившись как салонная игра, выражение «знать карту» ищет свое место и находит его в дискурсе о дворе, где накладывается на уже существовавшее выражение «знать свой двор». Если последнее отражало внутреннюю точку зрения на придворную среду, то первое вводило внешнюю точку зрения, взгляд на двор с точки зрения города (иначе говоря, Парижа).

Тема слов не исчезла и в следующем докладе, в названии которого фигурировало даже совершенно новое слово. Наталия Мазур (Москва — Санкт-Петербург) назвала свое выступление «Лириторика: о некоторых моделях построения текста в русской романтической поэзии». Докладчица начала с цитирования двух именитых авторов, А. В. Михайлова и Ренаты Лахманн, в суждениях которых о литературе рубежа XVIII–XIX веков выразилось то, что в докладе было названо «топосом заката», а именно идея о смерти многовековой риторической культуры при переходе к романтизму. Целью доклада и стало опровержение этого закатного топоса применительно к русской лирике первой половины XIX века. Своим предшественником на этом пути Мазур назвала Андрея Рогачевского, который в 1994 году выпустил мизерным тиражом брошюру «Риторические традиции в творчестве Пушкина». Однако если Рогачевский исследовал роль риторического субстрата преимущественно в высоких жанрах, то Мазур обнаружила эту риторическую основу в самых что ни на есть лирических любовных стихах. Что касается самой риторики, то ее терминологический аппарат докладчица почерпнула из статьи М. Л. Гаспарова «Античная риторика как система». Из трех частей этой системы (учение об изобретении, или inventio, учение о расположении частей, или dispositio, и учение о слоге, или elocutio) современное сознание ассоциирует риторику в основном с третьей частью, меж тем для классической риторики гораздо важнее были первая и вторая. Что же касается доклада, то в нем на первое место вышли четыре статуса, на которые делились вопросы, связанные с inventio: статус установления (имел ли место поступок?), статус определения (точно ли, что существующий закон подходит к данному поступку?), статус оценки (не был ли поступок мотивирован каким-нибудь благим намерением, например самозащитой?) и статус отвода (перенос обвинения на новую почву, или, по остроумному выражению Пушкина, полемика по логике «сам съешь»). Докладчица показала на нескольких примерах, как точно накладывается эта схема на знаменитейшие шедевры русской классической лирики, такие как «Я вас любил…» Пушкина, «Оправдание» Баратынского и «Родина» Лермонтова (который амплифицировал находку Пушкина и перенес ее на другую почву). Рассмотрено было также стихотворение Пушкина «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…», где обнаружилось применение поэтом уроков лицейского преподавателя Кошанского, который в своей «Частной риторике» учил, что всякий оратор должен иметь опыт рассмотрения одного предмета с двух точек зрения, а для этого располагать свойства героя или явления в две колонки: слева то, что может быть поставлено в упрек, а справа то, что может быть приведено в заслугу. Вершиной риторики считалось умение оспорить общепринятое суждение (например, Горгий доказывал в знаменитой речи о Елене Троянской, что она ни в чем не виновата); именно так Пушкин в стихотворении о любовном наслаждении выстраивает, как искусный оратор, две системы, две симметричные композиции и доказывает обратное тому, что принято считать. Таким образом, в ультраромантической лирике обнаруживается риторический субстрат, и в этом нет ничего парадоксального. Противопоставление риторики чувству некорректно, поскольку риторика стремилась не только учить и развлекать, но также и