Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения — страница 105 из 127

усомнился в том, что Лесков мог написать повесть так быстро (за месяц, если не меньше), и предположил, что писатель просто «вынул из кармана» наброски, приготовленные задолго до того, чем и объясняется нагнетание рамочных элементов. Однако Кучерская не согласилась с этим предположением: она сказала, что Лесков не склонен был откладывать раз начатые тексты. Вера Мильчина напомнила о французском контексте слова artiste («художник»), которым в Париже в то время обозначали любого «мастера своего дела» вплоть до чистильщика сапог, и злоупотребление этим словом становилось даже предметом отдельных очерков. Кучерская возразила, что Лесков не знал французского, потому что не имел возможности докончить образование. Тут на защиту писателя встала Раиса Кирсанова, сказавшая, что Лесков наверняка просто прикидывался не знающим французского, иначе он не мог бы в своих сочинениях вдаваться в мельчайшие детали французских туалетов.

Доклад Екатерины Ляминой (Москва), подготовленный ею совместно с Натальей Самовер (Москва), носил название «К интерпретации „Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем“»[391]. Докладчица привела ряд весьма убедительных аргументов в пользу гипотезы о том, что в основу «Повести…» лег комплекс анекдотов, сложившийся вокруг дружбы двух русских поэтов: И. А. Крылова и Н. И. Гнедича. У Крылова и Гнедича было много общего: оба принадлежали к кругу А. Н. Оленина, оба были неродовиты и бедны, оба были обязаны Оленину своей служебной карьерой в Императорской публичной библиотеке, оба питали живейший интерес к театру, и — самое важное — обоих до поры до времени связывали узы «беспримерной дружбы», упоминаниями о которой пестрят страницы тома «Крылов в воспоминаниях современников», — дружбы столь задушевной, что она побудила их поселиться поблизости один от другого. Физическое несходство двух поэтов (один толстый, другой тощий, один старше другого не менее чем на полтора десятка лет, один уклоняется от обсуждения политических вопросов, другой не скрывает своего свободолюбия) лишь подчеркивало их «парность». В начале 1820‐х годов оба поэта сознательно стремились вывести свои отношения на уровень высокой романтической дружбы: Крылов даже тайно выучил греческий — по убеждению Гнедича, ради того, чтобы помочь другу в переводе «Илиады»; впрочем, дальше нескольких десятков строк дело не пошло. Тем не менее романтическая дружба так и не возникла; лишь только один из друзей вышел в отставку и они перестали жить рядом, как дружеские их отношения сошли на нет. Крылов не посещал Гнедича во время его предсмертной болезни и не присутствовал на распродаже, устроенной в пользу наследника — племянника Гнедича. Гоголь видел обоих поэтов на новоселье у Смирдина, а главное, мог знать из рассказов Плетнева об их дружбе, как будто призванной повторить великий образец идеальной дружбы Шиллера и Гёте. Однако этот мотив высокой дружбы травестировался прямо на глазах, и Гоголь, по-видимому, не мог пройти мимо этого превращения. Если прочесть с этой точки зрения текст «Повести…», у очень многих ее деталей обнаруживается сходство с чертами реальных Гнедича и Крылова. Так, Гнедич — в точности как Иван Иванович — был щеголь, очень внимательный к цветовой палитре своих нарядов, а также любил поворачиваться к собеседнику здоровым глазом; на этом фоне актуализируются и гоголевские восторги по поводу бекеши Ивана Ивановича, и его призыв взглянуть на этого героя «сбоку». Записям о съеденной такого-то числа дыне соответствует общеизвестная репутация Гнедича как человека, любящего порядок; восхищению красноречием Ивана Ивановича — декламаторские таланты Гнедича, который, по выражению Вяземского, «как-то говорил гекзаметрами». Наконец, Иван Иванович, точь-в-точь как Гнедич, — экспансивный экстраверт. Другое дело Иван Никифорович — малоподвижный интроверт, не показывающий своих чувств и «распространяющийся в толщину». Все это, конечно, черты, характерные для Крылова. Докладчица закончила свое выступление любопытнейшим наблюдением над «фольклорным бестиарием», присутствующим в повести, где противопоставлены свинья (напоминающая о неопрятности Крылова) и гусак (известно, что Гнедич во время декламации имел привычку вытягивать шею из жабо — в сущности, именно как гусак); иначе говоря, Гоголь в «Повести…» разыграл в лицах поговорку насчет гуся, который свинье не товарищ. Кстати, есть в «Повести…» и прямая цитата из Крылова: чай, которым навязчиво потчует Ивана Ивановича судья Демьян Демьянович, — это, конечно же, самая настоящая демьянова уха.

Доклад Дины Магомедовой (Москва) носил название «Поэтика черновика. Ранняя редакция стихотворения А. Блока „Поэты“»[392]. В докладе было две линии: первая касалась собственно сопоставления двух редакций стихотворения «Поэты», а вторая — специфики блоковских черновиков и их публикации. Редакции отличаются друг от друга самым радикальным образом: если в первой редакции (1903) жизнь поэтов, изображенная в апокалипсических тонах, противопоставляется жизни «спокойных людей» в больших деревнях, то в окончательной редакции 1908 года противопоставляются друг другу богемный быт поэтов и быт современного обывателя, причем поэт оказывается полностью оправдан. Вторая линия доклада была посвящена особенностям блоковских черновиков; во многих случаях (и в случае разбираемой редакции «Поэтов») черновики у Блока соседствуют в записных книжках с подневными записями и дневниковые заметки превращаются, таким образом, в комментарии к лирическим наброскам. В частности, первая редакция «Поэтов» записана в пятой записной книжке, которая начата в мае — июле 1903 года в Петербурге, а продолжена по дороге на немецкий курорт, куда Блок отправился накануне свадьбы, состоявшейся в августе. Набросок расположен не в линейном порядке: Блок начинает стихотворение, потом бросает, стихотворные строчки перемежаются записями дорожного характера, причем и то и другое проникнуто тревожными предчувствиями. Докладчица подчеркнула, что, по ее мнению, творческие автографы являются неотъемлемой частью дневника, а дневник поэта естественным образом включает в себя автографы стихов, поэтому печатать то и другое нужно не порознь, как это делалось до сих пор, а в виде единого целого — так, как заполнял эти тетради сам поэт.

Обсуждение доклада было в основном посвящено дискуссии о том, можно ли считать стихотворение 1903 года первой редакцией «Поэтов» или это отдельное произведение. На последнем решении настаивал Андрей Немзер, но докладчицу не переубедил: она возразила, что в первой редакции уже найдена и семантическая конструкция, «сильные места», которые повторяются во всех редакциях, и размер (хотя от него Блок порой и отклоняется). Алина Бодрова заметила, что в данном случае мы имеем дело с важной общетекстологической проблемой: как быть с ранними набросками? Как отличать начальные редакции от самостоятельных стихотворений? Никаких раз и навсегда установленных критериев здесь нет.

Олег Лекманов (Москва) выступил с докладом «„Автора тошнит стихами по всякому поводу“ (И. А. Ильин читает Ал. Блока[393]. Речь шла о пометах, которые философ Ильин оставил на полях берлинского собрания сочинений Блока, некоторые тома которого в настоящее время хранятся в отделе редких книг библиотеки МГУ. Исследователи, писавшие об этих пометах, полагают, что Ильин «справедливо оценил духовную пропасть, в которую соскользнул Блок». Лекманов с этим не согласился. С его точки зрения, пометы свидетельствуют о другом: Ильин как будто поставил своей целью «поймать» Блока на всяких «неприличностях» и потому старательно их выписывает и подчеркивает. Его внимание привлекают «ложе долгой ночи» и «ласки некупленных дев», он старательно отмечает на полях место действия: «в доме свиданий» или «в публичном доме». Не делая разницы между поэтом и его лирическим героем, он к словам «стареющий юноша» приписывает на полях — «сам», а к словам «как тяжело ходить среди людей» — «это о себе». Но помимо нравственных у Ильина к Блоку есть и серьезные эстетические претензии; все образы и ритмы, хоть сколько-нибудь отличающиеся от традиционных ямбов и хореев, вызывают раздраженные восклицания вроде «проза!», «и это стихи?», «непонятно!» (этой реплики удостоилась строка «идут часы, и дни, и годы»). А увидев «фиалки глаз», Ильин возмущенно повторяет на полях с тремя восклицательными знаками — «фиалки!!!». Он не упускает возможности исправить блоковскую орфографию (например, обводит в кружок окончание слов «безобразью» или «молньи») и читает поэту нотацию по поводу слова «татарва», ибо это грубое слово нехорошо употреблять по отношению к целому народу (эта толерантность не помешала самому Ильину восхвалять национал-социализм и защищать его от «клеветнических» обвинений в погромах и расизме). Отношение Ильина к Блоку выражено вполне уже в той маргиналии, которую Лекманов поставил в название своего доклада. И отношение это ни малейшей симпатии у докладчика не вызвало. Для очистки совести он привел несколько возможных аргументов в защиту Ильина — но тут же их и опроверг. Ильин писал пометы не для печати — однако в печатных отзывах он говорит, в сущности, то же самое; читая Блока, Ильин иногда все-таки снисходит до похвал — но именно снисходит, хвалит «через губу»; сходным образом высказывался о Блоке не только Ильин, но и, например, Бунин — однако Бунин принадлежал к другому, старшему поколению, и в его случае это более понятно. А пометы Ильина особенно поразительны именно своим полным анахронизмом (хотя Ильину тоже случалось идти в ногу с веком, о чем свидетельствует его увлечение Фрейдом — впрочем, недолгое); так могли судить — и судили — о символизме консерваторы конца XIX века, но Ильин-то читал Блока уже в другую эпоху. И случай его наглядно показывает: консерватизм без розановской самоиронии неминуемо приводит к эстетической глухоте по отношению ко всему новому.