Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения — страница 114 из 127

Елена Калашникова рассказала об истории советского перевода, как она видится тем переводчикам, у которых она брала интервью. Картина оказалась весьма неоднозначной. За перевод брались литераторы, которые, если бы могли зарабатывать деньги другим способом, переводить бы, скорее всего, не стали (Аркадий Штейнберг или Семен Липкин). «Сглаживанием» переводов и выкорчевыванием из них «опасных» мест занимались не только редакторы, но и сами переводчики; механизм самоцензуры функционировал исправно, и если, например, в оригинале было написано, что в сортире висел портрет Троцкого, то неугодное имя убиралось еще на стадии перевода (хотя, казалось бы, по советским понятиям Троцкому было самое место в сортире). Однако у переводческой деятельности была и положительная сторона: перевод был своеобразной форточкой на Запад не только в отношении содержания, но и в отношении формы: в переводе власти допускали многие стилистические эксперименты, не дозволенные в оригинальной советской прозе, причем основания для этого подыскивались порой самые экзотические: например, перевести авангардные стихи разрешалось, чтобы продемонстрировать на конкретных примерах загнивание Запада.

Калашникова старалась осветить и положительные, и отрицательные моменты переводческой жизни в Советском Союзе, она, например, упомянула о существовании «негритянских» переводов, когда переводили одни, а подписывали перевод другие (потому что имя реального переводчика было неугодно властям). Но было все-таки заметно, что ностальгические интонации многих ее собеседников оказали на нее немалое влияние: она, например, с большим энтузиазмом говорила о существовании в советское время института экспертов, которые способствовали продвижению иностранных авторов, о большей финансовой защищенности переводчиков (тех, разумеется, кто сумел попасть в «элитный» цех). Ей возразил Ливергант, четко сформулировавший дилемму: в советское время государство платило деньги, но оно же жестко ограничивало свободу выбора; сейчас выживать труднее, но зато выбор несравненно шире. Кроме того, Калашникова напомнила о выходившем в советское время альманахе «Мастерство перевода», в котором практики перевода писали статьи на высоком теоретическом уровне и пытались научить других, как надо переводить. На противоречивость этой формулировки указала Александра Борисенко: теоретические статьи пишутся, исходя из описательной установки, а «поучительные» — исходя из установки предписательной, и именно эта вторая установка господствовала в советских работах о переводе.

Все выступавшие на круглом столе следом за тремя основными докладчиками пытались подступиться к ответу на вопрос о том, существовала ли все-таки советская школа перевода и если существовала, то что она из себя представляла. Наталья Мавлевич, например, предположила, что следует различать переводы советского периода и школу советского перевода (с ее самоцензурой, установкой на гладкость текста и т. д.). По-видимому, самым концептуальным и функциональным было выступление на эту тему Александры Борисенко, которая предположила, что единство советской школы перевода следует искать не в переводчиках, а в институте централизованного редактирования. Эту точку зрения поддержал Ливергант, напомнивший, что именно редактор отвечал за текст перед государством и потому именно он старался обеспечить переводу максимальную гладкость. «Но не точность!» — продолжила Борисенко, указавшая на присутствие в некоторых переводах советского времени, на первый взгляд очень гладких, большого количества самых обыкновенных словарных ошибок (никак не связанных ни с идеологией, ни с поэтикой).

Дальнейшая дискуссия переключилась с разговора собственно о советской школе перевода на обсуждение вопроса смежного, но все-таки другого: отчего в наши дни очень многие переводные книги вызывают живейшее обсуждение в интернете («холивар», по выражению одной из слушательниц; для тех, кто, как и автор этого отчета, слегка отстал от развития современного русского языка, поясняю: холиваром нынче называют бесконечные споры между непримиримыми оппонентами) и возможны ли были такие обсуждения в советское время? На первый вопрос были даны очень оригинальные ответы: Екатерина Кузнецова объяснила возникновение таких дискуссий доставшейся в наследство от советской эпохи убежденностью «продвинутых» читателей в том, что их обманывают и преподносят им не то, что в оригинале; Виктор Сонькин напомнил о возникновении большого числа людей, которые уже выучили иностранный язык, но еще не усвоили, что художественный перевод отличается от машинного (и потому критикуют переводчика, написавшего «он радостно бросился мне на шею», потому что в оригинале-то написано «бросился мне на грудь»); наконец, Александр Пиперски, бывший участник переводческого семинара Борисенко и Сонькина, сказал, что в уме многих людей еще жив «читатель советской школы перевода», который привык к гладкости стиля и остро реагирует на любое отступление от нее. «Я и сам до конца его в себе не вытравил», — признался Пиперски. «Ну, значит, мы с Виктором Валентиновичем [Сонькиным] недоработали», — мгновенно отреагировала Борисенко. А затем продолжила разговор об этой гладкости, которая, по всей вероятности, отражает определенное представление о мире, исходящее из того, что язык русской классики — идеальный и единственно возможный и менять в нем что бы то ни было нежелательно. Что же касается читательских «холиваров» по поводу перевода того или иного произведения в советское время, то выступавшие констатировали, что история читателя советских переводов не изучена и непонятно даже, сохранились ли материалы для ее изучения; Елена Земскова рассказала о существовании читательских писем в журнал «Интернациональная литература» — но эти письма касались содержания переводимых произведений, а не качества переводов.

Выступавшие обсудили также вопрос о «перепереводах» (в советское время в основном исходили из того, что от добра добра не ищут и если произведение однажды переведено советским переводчиком, вряд ли стоит обращаться к нему еще раз) и вопрос о поисках стиля и языка для перевода такой литературы, которая еще не имеет аналогов в русской словесности (Наталья Мавлевич напомнила о существовании иностранных авторов, которых «нечем» было переводить на русский, а Виктор Сонькин сослался на М. Л. Гаспарова, который утверждал, что переводчик при необходимости может и должен быть творцом и первопроходцем в языке). В заключение круглого стола Елена Земскова анонсировала скорую публикацию чрезвычайно полезной работы, которую она делает вместе с коллегами, — роспись содержания журнала «Интернациональная литература», который с 1933 по 1943 год выходил в Москве, причем не только на русском, но и на четырех европейских языках, и печатал переводы не только на русский язык, но, например, с немецкого на английский.

Второй день работы конференции начался вновь с выступления Сусанны Витт (Университет Упсалы). Она прочла доклад «Советская школа перевода — к проблеме истории концепта»[418]. Начала она с того, о чем уже говорилось в первый день, — с недостаточной исследованности проблемы. Советская школа перевода долгое время была таким же официальным предметом гордости, как и советская космонавтика, но если вторую уже начали «деконструировать», то позиции первой пока еще непоколебимы (впрочем, обозреваемая конференция, пожалуй, свидетельствует об обратном). Сусанна Витт подробно отреферировала несколько важнейших выступлений советских переводчиков конца 1940‐х — начала 1950‐х годов, в которых были сформулированы основные особенности того, что тогда подразумевали под советской школой перевода. Поскольку дело происходило в разгар борьбы с космополитизмом, то даже самые здравомыслящие и «вегетарианские» авторы (Андрей Федоров) настаивали на том, что наша русская советская теория перевода есть совершенно новое и беспрецедентное явление в мировой науке, что она противостоит пессимистической концепции Гумбольдта и Шлейермахера и, отрицая необходимость рабски следовать оригиналу, исходит из того, что порой ради адекватности следует кое-что из него удалять. Федоров, впрочем, был еще относительно либерален: одной из положительных особенностей советской школы он называл тот факт, что она признает разные типы перевода — и те, которые основаны на приближении к оригиналу, и те, которые приветствуют удаление от него. Впрочем, слепое поклонение оригиналу Федоров, вполне в духе эпохи, называл низкопоклонством перед всем иноязычным. Эту тему — разоблачение тех, кто ради «псевдоточности» искажает русский язык, — подхватил чуть позже Иван Кашкин. Конкретное применение все эти тезисы нашли во время обсуждения нового перевода байроновского «Дон Жуана», выполненного Георгием Шенгели. Кашкин и его единомышленники ставили в вину Шенгели прежде всего тот факт, что ради стремления к пресловутой точности он злоупотребляет деталями, которые хоть и есть у Байрона, но советскому читателю в таком количестве не нужны, а кроме того, что он исказил благородный образ Суворова (возражения Шенгели, напоминавшего, что именно так описал русского полководца Байрон, не принимались). В ход был пущен весь арсенал советской зубодробительной критики: переводческий метод Шенгели и ему подобных обвиняли в формализме (к этому времени формализмом называли любой модернизм), в «небрежной бальмонтовщине и схоластической шпетовщине» и даже — после публикации статьи Сталина с разоблачением Марра — в марризме, хотя последний никакого отношения к дискуссии о переводе не имел. Докладчица оговорила, что она разбирает примерно тот же материал, что был подробно проанализирован в книге Андрея Азова «Поверженные буквалисты» (2013), но ее, в отличие от Азова, интересует прежде всего история концепта «советская школа перевода». Так вот, в основе этой истории лежат превращение переводоведческого дискурса в прескриптивный, вытеснение любой чуждости и невозможность концептуализации чего бы то ни было в неоценочных терминах.