Мария Елифёрова (РГГУ) в докладе «Что такое советская школа перевода?» продолжила ту же тему, но перевела ее в другой регистр. Она задалась целью рассмотреть социологический и деловой аспекты переводческой борьбы. Главным ее тезисом было указание на то, что в основе борьбы между переводчиками лежала конкуренция: они боролись за издательские заказы и по этой причине, а не потому, что следовали каким-то особым принципам, клеймили друг друга (и Шенгели в этом смысле мало отличался от Кашкина, которому, со своей стороны, предъявлял «симметричные» обвинения в работе на мировой империализм, идеологическом вредительстве и выборе для перевода реакционных писателей). В качестве примера того, как группы переводчиков навязывали свои вкусы издателям, докладчица привела внутреннюю рецензию Норы Галь 1965 года на некий роман Агаты Кристи: рецензия отрицательная, Галь считает, что издавать Агату Кристи — значит из коммерческих соображений потакать читательским вкусам. Елифёрова назвала мифом, не имеющим отношения к реальности, утверждение, что в Советском Союзе не было конкурирующих переводов (примеров, впрочем, было приведено всего три: «Гамлет» Пастернака и Лозинского, «Алиса в Стране чудес» Заходера и Демуровой и «Таинственный остров» Жюля Верна). Кроме того, докладчица назвала прискорбным расхождение между лингвистической теорией перевода и теорией литературоведческой (иначе говоря, тем, что пишут переводчики-практики, как правило даже не подозревающие о существовании теории, выработанной коллегами-лингвистами).
Елифёрова заранее оговорила, что доклад ее полемичен, и он в самом деле вызвал полемические отклики. Виктор Сонькин напомнил, что сосуществование нескольких вариантов перевода в советское время было отнюдь не правилом, а редким исключением, а Ирина Алексеева поделилась собственными воспоминаниями: для того чтобы добиться заказа на новый перевод уже переведенного текста, нужно было буквально смешать с грязью своего предшественника, иначе на новый перевод издатели не соглашались. Со своей стороны, Елена Земскова поддержала тезис об относительной автономности издательств (особенно в 1930‐е годы) от теоретических дискуссий в Союзе писателей: там все время провозглашали необходимость наконец «нормализовать» работу издательств, где переводят неведомо что и неведомо как (видимо, тому обстоятельству, что «совписовским» чиновникам это не всегда удавалось, читатели и были обязаны появлением переводов некоторых хороших книг).
Ирина Алексеева (Высшая школа перевода, Санкт-Петербург) начала свое выступление с того, что сожалеет о заглавии, которое придумала для доклада: «Пятьдесят оттенков правильного: советская школа перевода», поскольку оно заставляет ожидать чего-то скандального. Скандального в докладе не было ничего, если не считать скандалом разительные и поразительные отличия русских советских переводов немецких детских книг от их оригиналов. Начала Алексеева с нескольких теоретических замечаний; она, во-первых, призвала не подменять изучение теории и практики советского перевода исследованием «борьбы крокодилов». Во-вторых, она напомнила, что некоторые из «крокодилов» были таковыми не всегда, например, Андрей Федоров (у которого она сама училась) не всегда стоял на тех позициях, о каких говорила Сусанна Витт, но в сороковые годы надо было спасаться и говорить то, что требуется. Кроме того, Алексеева предположила, что было бы правильнее говорить о разных тенденциях в советском переводе, а не о школах как таковых, потому что частые разговоры, например, о московской и ленинградской школах перевода могут создать иллюзию, что это и впрямь были разные школы, тогда как на самом деле это скорее миф, чем реальность. Если же говорить в общем об особенностях перевода в советское время, тут, по мнению Алексеевой, на первом месте стоит идеологическая обработка переводимых текстов (особенно тех, что адресованы детям). Как проходила эта обработка, Алексеева показала на нескольких примерах. В переводе научно-популярной книжки Вальдемара Бонзельса о пчелке Майе переселение части пчел из тесного улья в другой, более просторный (обычный факт в жизни пчел) превращается в следующую душераздирающую картину: рабочие пчелы страдали под жестоким гнетом пчелиной царицы; трутни жирели; рабочие пчелы подняли восстание, разрушили старый мир и решили строить новый. Не вполне совпадает с оригиналом и всем известная история олененка Бемби, знакомая русским читателям в пересказе Юрия Нагибина, сделанном по подстрочнику неизвестного переводчика (впервые опубликована в 1946 году и потом многократно переиздавалась). Автор книги, Феликс Зальтен (по совместительству автор эротических романов), начинает ее с описания того, как Бемби появляется на свет, но советским читателям об этом знать не полагалось, и потому у Нагибина в самом начале книги Бемби уже стоит на подгибающихся ножках возле матери весь мокрый, но отчего он мокрый, остается только догадываться. Но еще радикальнее правка, произведенная Нагибиным в финальной сцене, где выросший Бемби встречается с большим оленем и тот призывает его беречь слабых и уважать природу (важная для Зальтена экологическая тема). У Нагибина же олень велит Бемби помнить, что жизнь — борьба и в этой борьбе он обязан не щадить ни себя, ни других. Обработке подвергались «Приключения Гулливера» и «Путешествие Нильса с дикими гусями». Интерес к сказкам (которые очень пропагандировались в маршаковской редакции «Детгиза») противостоял мрачному детскому милитаризму, господствовавшему в 1930‐е годы в литературе для детей (в частности, в произведениях Аркадия Гайдара). Но и сказки нельзя было издавать в натуральном виде. Из них вытравляли все христианские мотивы, и вместо боженьки герои обращались к солнышку. Наконец, в советской детской литературе существует множество «дублей» — псевдооригинальных произведений, которые на самом деле представляют собой переделки иностранных книг: «Волшебник Изумрудного города» Волкова вместо «Удивительного волшебника из страны Оз» Баума, «Буратино» вместо «Пиноккио», и даже Николай Носов заимствовал своего Незнайку у русской писательницы Анны Хвольсон, а та, в свою очередь, обязана книгой «Царство малюток» канадскому художнику и писателю Палмеру Коксу. Докладчица демонстрировала на экране обложки книг, о которых говорила, и когда после всего этого богатства детской литературы на экране возникла обложка русского издания «Иосифа и его братьев», аудитория встретила ее хохотом. Однако роман Томаса Манна появился на экране не случайно: по мнению Алексеевой, Соломон Апт существенно упростил стиль оригинала; почти все придаточные он превратил в прилагательные; Манн стал проще и эмоциональнее, но остался ли он Манном?
Александра Борисенко (МГУ) назвала свой доклад парадоксально: «Буквализм — антоним буквализма»[419]. В буквализме верные сторонники «советской переводческой школы» обычно подозревали своих соперников и противников, но этот термин остается таким же туманным и многозначным, как и сама эта школа. Борисенко рассмотрела несколько толкований понятия «буквализм». Первым буквализмом она назвала нечто подобное машинному переводу, то есть случаи, когда переводчик просто не умеет смотреть в словарь. Разумеется, такой буквализм неуместен, но, собственно говоря, ни один из тех, кого обвиняли в буквализме, никогда ничего подобного не пропагандировал. Тот «порочный метод», который клеймили последователи Кашкина, заключался в ином — в использовании переводчиком права на языковой эксперимент, на то, чтобы «напрягать» язык, в процессе перевода создавать то, чего в нем еще не существует, но уже появилось в языке иностранном. Этот второй буквализм — полная противоположность машинному переводу, с которым, кстати, тоже не все так просто. Борисенко подвергла аудиторию увлекательному тестированию: предлагалось определить, какой из двух фрагментов взят из Андрея Платонова, а какой представляет собой машинный перевод (как выяснилось позже, не чего-нибудь, а новеллы Мопассана). Так вот, как минимум в одном случае добрая половина присутствовавших ошиблась и приняла-таки натурального Платонова за машинный перевод. Борисенко напомнила о роли М. Л. Гаспарова, который первым превратил «буквализм» из бранного слова в научное понятие. Между тем в спорах «кашкинцев» с Ланном буквализм был не более чем «жупелом», оружием, к которому прибегали противники Ланна. Сам Ланн неоднократно говорил, что он против калькирования иностранного текста, что все, чего он хочет, — это следовать стилю переводимого автора, так чтобы Томаса Манна не превращать в Хемингуэя. Но его понимание точности проиграло, а выиграло популярное среди советских редакторов переводной литературы понятие «художественной правды». Оно было особенно удобно своей полной неопределенностью и заранее отменяло все апелляции переводчика к оригиналу: какая разница, что там написано, если «художественная правда» диктует совсем иное. В споре с «буквалистами» выработалась редакционная стратегия, заставлявшая редакторов следить не за устранением ошибок, а за гладкостью русского языка.
Последнее утверждение вызвало не столько возражение, сколько сомнение Натальи Мавлевич: она напомнила о том, что восприятие и «горизонты ожидания» у читателей разных национальностей разные, и привела весьма пикантный пример из собственной переводческой практики: современные французские прозаики, описывая эротическую связь персонажей, никогда не преминут упомянуть о том, как герой нюхал трусики героини. Француз не обратит на эту деталь особого внимания, а для русского читателя она того и гляди заслонит все остальное содержание романа. И точный перевод приведет к неточному восприятию текста.
Лейла Лахути (ИВ РАН — Институт лингвистики РГГУ) использовала в названии своего доклада знаменитую строку Арсения Тарковского; доклад назывался «„Ах, восточные переводы…“: о советских переводах персидской классики». Переводчиков этой поэзии докладчица разделила на четыре группы: 1) филологи-иранисты, получившие образование еще до революции и создававшие про